Изменить стиль страницы

— Давай.

Марья Васильевна и не заметила, как очутилась возле керосинового ларька. Было время, когда керосин не завозили по месяцам, и с той поры сохранилась у Марьи Васильевны жадность к нему. Одолжив у продавца четвертую бутыль, она купила керосину и пошла домой, с удовольствием вдыхая его едкий запах.

Подойдя к дому, Марья Васильевна увидела, что Парамониха развешивает белье для просушки, и вновь наполнилась ненавистью и обидой. Она глядела на тонкую фигуру Парамонихи, на ее бледные руки с темными ямками подмышек, на ее худые ноги, охлестываемые подолом платья, — было ветрено, — и никак не могла понять, что нашел в ней Степан. «А ведь я и сама была ледащей, когда мы познакомились!» — вспыхнуло в памяти. Руки ее дрогнули, взболтнув содержимое бутыли. Облить бы из этой бутыли домишко Парамонихи и сжечь его со всем скарбом!

Парамониха развешивала сейчас синие штанишки своей дочери, ее чулки и рубашонки, трусы и ковбойки сына. «И сожгла бы, — повторила про себя Марья Васильевна, — кабы не дети!»

Проходя, мимо вдовы, она сдержала шаг, подняла голову, спрямила стан. Пусть видит, что идет честная мужняя жена, не пропадуха какая-нибудь, гулена — заверни подол…

В доме Марья Васильевна застала непорядок. Еще накануне она набрала в палатке цветастого ситцу и за недосугом не успела спрятать его в сундук. Наташа развернула сверток и, закутавшись в ситец, крутилась перед зеркалом. Пестрый ситец, в белых ромашках и синих васильках, туго облегая Наташу, подчеркивал нежную стройность ее фигурки. «Будто маленькая женщина! — восхитилась Марья Васильевна, и на миг у нее мелькнуло: — Хорошо бы и впрямь сшить Наташе нарядное платье!.. Рано! — одернула она себя. — Девчонка! Порвет, испачкает, и вся недолга. Придет пора, все ей достанется!». И она строго сказала:

— Будет выставляться-то! Модница!

— Ой, мне так идет!.. — Наташа, повернувшись спиной к зеркалу, гибко изогнулась, ловя свое отражение в пыльной, мутной глади.

— Не о том думаешь. Тоже, барышня!

— Я о многом думаю, мама! — неожиданно серьезно и строго сказала Наташа и посмотрела в глаза матери.

Конечно, хорошо бы показаться Женьке в новом, красивом платье, а не в обычном, выгоревшем, коротеньком, едва до колен, которое она носила вот уже третье лето! Но сейчас не до того…

— Ладно, — не глядя на дочь, резко сказала Марья Васильевна, она угадала ее намерение. — Недосуг мне с тобой! — Она взяла ситцевую ткань за конец, смотала, стянула ее с дочери и бросила в сундук.

Среди дня стало припекать, парить, но горизонт оставался чистым, лишь чуть дымился от зноя. На рябинник налетели дрозды и принялись с жадностью оклевывать ягоды. На болоте без устали кричали журавли — не то сердито, не то жалобно. В выси на огромных медленных крыльях с одиноким криком пролетали цапли. По земле томительно разлилось ожидание чего-то. Но ничего не случилось, только Витька изобрел «вечный двигатель» с помощью извлеченной из телевизора лампы, да Марья Васильевна, справив домашние дела, пошла на пастбище доить корову.

По пути Марья Васильевна завернула в сельмаг. Только что кончился обеденный перерыв, и у прилавков выстроились очереди. Окинув наметанным взглядом полки, Марья Васильевна сразу увидела, что ничего нового не появилось. До пастбища было недалеко: стадо паслось сразу за околицей, на вырубке. Пеструха, завидев хозяйку, сама пошла ей навстречу. Марья Васильевна пристроилась на пеньке и подоила Пеструху. Будь оно неладно — опять полведра, ни чутка больше!..

— Вова! — окликнула она дряхлого пастуха.

Дедушка Вова подошел, он был иссушен годами и легок своим почти детским телом, казалось — он не ходит, а парит над землей.

— Пеструха не голодает у тебя? — спросила Марья Васильевна.

Пастух скользнул по ней безумный, будто ослепленным взором своих выцветших белых глаз, но ответил разумно и внятно:

— Такая не заголодует. Самая отважная животина в стаде, всегда лучшую траву ухватит.

— А по клеверищу ты ее пускал?

Старик отрицательно мотнул головой.

— Я ж тебе велела!

— Нельзя! — В белом взгляде старика мелькнула далекая усмешка. — Клеверище-то колхозное!..

— Тьфу ты! Куда ни ткнись — всюду колхозное! Зажали — не дохнуть! А ты бы тишком.

— Старой я на такие дела, — вздохнул пастух.

— Водку пить — молодчик, а дело делать — старой! — Марья Васильевна подняла с земли ведро. — Ладно, я тебе ужо попомню…

— Васильевна, а как насчет четушечки? — жалобно спросил дедушка Вова.

— Чего еще?

— Четвертушечку! — простонал старик.

— Не заслужил! — и Марья Васильевна пошла прочь.

Теперь ей наконец стало ясно, почему Пеструха отстает от колхозных коров. Все дело в кормах. Колхозное стадо пасется на заливных лугах, в стойловом содержании получает сладкое приречное сено; а поселковые коровы пасутся на сухотье, а сено жрут пустое, несочное. Вот и весь секрет Макарьевны, нечего было пытать у нее…

Когда Марья Васильевна вернулась домой, Степан собирался на работу в вечернюю смену.

— Оденься потеплей, — привычно сказала Марья Васильевна и хотела снести ведро в погреб, но тут вывернулся Витька и попросил кружечку молока. У них в заводе не было, чтобы дети чего просили, — они получали то, что определяла им Марья Васильевна.

— Может, тебе еще торту шоколадного?

— Не-е, молочка бы горячего! — Витька потер себе грудь, откашлялся и по-взрослому сказал: — Заложило, весь день перхаю, похоже — простыл.

— Коли простыл, ступай в постель, — сказала Марья Васильевна и тут поймала на себе пристальный, выжидающий взгляд Степана. — Ступай, — повторила она, — я тебе подам…

Она зачерпнула кружку молока и поставила на керосинку. А когда несла молоко в погреб, долила в ведерко воды из стоявшей в сенях кадки. Сроду она так не делала, да ведь иначе кому-то из жильцов не хватит.

Когда шла назад, увидела на крыльце Степана. Он стоял в своем обычном поношенном ватном костюме, кривоносых ботинках, в кепке со сломанным козырьком. И нетребовательный же Степан! Другой на его месте давно бы новую одежду справил, а он ходит в своем обдергайчике, и горюшка ему мало. От этих мыслей забылась обида, к ней сошли нежность и доверие.

— Знаешь, Степа, чего я надумала, — сказала Марья Васильевна, тронув мужа за рукав. — Не вступить ли мне в колхоз?

— Еще чего! Мы же рабочий класс!

— Это ты рабочий класс. А я ни богу свечка, ни черту кочерга. Вон у Беляковых или Прошиных мужья на торфу работают, а жены в колхозе. Или вон Мухины. Варька до прошлого года птицефермой заведовала.

Степан тихо улыбнулся.

— Когда только ты, мать, угомонишься? — сказал он ласково. — Этакую махину тащишь, и все тебе мало. Так и надорваться можно!

— Зачем надрываться-то? — засмеялась Марья Васильевна. — Нешто Нюрка Белякова или Глашка Прошина надрываются? Как ни посмотришь, все в поселке халдырят. А коровки их с колхозным стадом пасутся…

— Вон что!.. — улыбка Степана погасла.

— Ну да! Как ни бьюсь я с Пеструхой, ничего не поделаю. На колхозной травушке да на колхозном сенце она враз в полную силу войдет. Надо же и детям молочка попить, — добавила она для Степана.

Степан поднял голову, и Марья Васильевна чуть отшатнулась: такое было у него тяжелое, угрюмое лицо.

— Занимайся домашностью, бог с тобой, а колхоз не трожь. Поняла?

— Да ты что?..

— Нечего нашу грязь по миру размазывать.

«Грязь? — вскричало в ней. — У меня все чисто, это ты, ты грязный!» Но она ничего не сказала, и Степан медленно пошел со двора.

Марья Васильевна стояла, обмерев, недвижно, как трава в затишье, затем вспомнила, что сбежит молоко, и кинулась в дом. Молоко наполовину выкипело, она подсыпала в остаток сахарного песку и отнесла Витьке.

«Остановится Степан с Парамонихой или мимо пройдет? Неужто и после такого нашего разговора вспомнится ему о вдове?..»

Марья Васильевна почти бегом устремилась на улицу. Они стояли по сторонам прочесанного Степаном тугого березового плетня и разговаривали. Заходящее солнце освещало их теплым, красноватым светом, и белое платье Парамонихи стало розовым. Марья Васильевна неотрывно глядела на них, а затем их фигуры стали будто таять в багряном воздухе, растворилось и багрянце и розовое платье Парамонихи, и над плетнем осталось лишь ее темноглазое лицо под темной копной словно ветром растревоженных волос; по плечи заволокло и Степана, лишь резкий очерк смуглой скулы да мятая кепка оставались видимы, а вот уже не стало и плетня…