Изменить стиль страницы

А колонна между тем движется вперед. Небо хмурое, затянутое тучами. Холодный ветер дует в спину и как бы подгоняет. Богданович, Шурин напарник, молча идет рядом. Алексею нездоровится, болит живот. Лицо посинело, отекло. На несоленое мясо Алесь даже глядеть не может. Где взять соли? Может, разживутся в эшелоне, который идут громить?

Колонна избегает селений, выбирая лесные проселочные дороги. Лес еще голый, неуютный. На ветках верболоза висят пушистые сережки. Начинают цвести подснежники, желтеет калужница. Уже и аист прилетел, расхаживает, длинноногий, по болотцам. Вряд ли найдет он лягушек — попрятались от холода.

— Давай закурим, — говорит Шура, обращаясь к Алесю.

Богданович курить не хочет. Губы у него побелели, пересохли. Шурин кисет замечают другие, он идет по рукам. С табаком, бумагой туго. Шуре жалко, что он неразумно обнаружил свой запас. Соседи, не жалея чужого табаку, крутят толстые цигарки, дымят, но становятся ласковее к незнакомым парням.

— Из какого отряда? — спрашивает высокий, узколицый парень с серыми насмешливыми глазами.

На нем длинная немецкая шинель, разбитые вконец ботинки с обмотками, да и по говору можно узнать — человек не здешний.

Не уточняя, Шура говорит, что служит в разведке.

Высокому, однако, хочется знать точно, он расспрашивает дальше, но Шура отвечает неохотно. Наконец тот, что идет рядом с высоким, толкает его в плечо.

— При парашютистах они. В московской группе. Там еще ходит здоровенная такая дубина. Таскает на плечах рацию.

Высокий расспросы прекращает, на Шуру глядит вроде бы с уважением.

— Что с ним? — показывает на Богдановича.

— Живот болит.

— Полечим. Как только будет привал.

Ветер усиливается, дует теперь сбоку. Холодный, колючий, он пронизывает насквозь. С неприветливого неба сыплется снежная крупа. Нелепое зрелище: из земли пробивается зеленая травка, даже цветы расцветают, а тут снег.

Колонна движется. У высокого — фамилия его Лунев, он из бригады Михновца — посинел нос, он поднял короткий воротничок шинели, согнулся, ссутулился, но юмора не утратил.

— Мне мой отец скоро шинель пришлет. Жду с нетерпением. Хорошую шинель, на рыбьем меху. В ней не замерзнешь.

— Какой отец? — Шура улавливает шутливый тон соседа, но от искушения продолжить разговор удержаться не может.

— Он у меня человек добрый. О сыновьях заботится. А вскорости пришлет и ботинки. Воевать так воевать. У меня двенадцать патронов, даром их не выпущу. Двенадцать фашистов лягут — это точно. А может, удастся и двоих одной пулей. Тогда уложу двадцать четыре.

К высокому прислушиваются — справа и слева раздается сиплый смех.

— Перестань, Лунев, — вмешивается Михновец, который слышит его слою. — Допрыгаешься со своим язычком.

— А что я вредное говорю, товарищ командир? Поднимаю настроение бойцов.

Вдоль колонны проехал кто-то из чужих командиров, и разговоры на некоторое время затихают. Дорога тянется меж кустарников. Неожиданно налетела метель, видны сырые заросли кустарников, сухого тростника, в которых по-особенному шумит ветер — тоскливо и протяжно.

Деревень не видно, колонна обходит их умышленно. Отряды идут уже часа четыре, а привала нет. Вообще-то не стоит останавливаться в этих сырых, заболоченных местах. Надо выбиться в лес, где можно укрыться от пронзительного ветра, а там уже думать и об отдыхе.

В колонне все же легче, интереснее идти, чем одному. Время летит незаметно. Нет ответственности за то, что делаешь, куда идешь. В колонне за все отвечает командир.

Впереди что-то сереет. Ветер свищет, сечет прямо в лицо, сбивает с ног. Ряды расстроились, колонна растянулась. Каждый идет как хочет. Дорога действительно плохая. Это даже не дорога, а зимник, по которому крестьяне возят сено. Под ногами чавкает. Портянки в ботинках мокрые, и если не двигаться, то ноги совсем закоченеют.

Лес оказался обычным ольшаником. К себе не манит.

Лунев зябко поводит плечами, как бы стараясь глубже закутаться в свою выцветшую, точно из тонкого одеяла сшитую шинель. Но не просто идет, а пританцовывает, выгибается, стараясь согреться.

— Знаешь, отрок, что бы я сейчас сделал? Выпил бы котелок кипятку. Не с сахаром — с солью. Удивительно, как жили на этих славных болотах славяне тысячу лет назад? Где брали соль?

Закоченевший Лунев еще может шутить. Шура любит таких людей. С ними не пропадешь. Вообще в гурте, в многолюдии лучше выявляются способности каждого. Когда соберется хоть десять человек, среди них обязательно найдется один, у которого легко подвешен язык, и такой, что все умеет, и какой-нибудь ловкач, который на ходу подметки рвет. А с солью действительно плохо. Бедствуют жители и партизаны. Довоенный запас съели давно, а теперь живут тем, что удается выкрасть из-под носа у немцев.

Полдня отряды идут без передышки. Скоро вечер. Тучи еще ниже нависают над серой, неуютной землей. Ноги стали будто не свои, будто ватные. Правда, боли в ногах не ощущаешь, они заболят тогда, когда закончится поход. Сейчас надо забыть обо всем, идти и идти. Настоящий партизан тот, кто умеет ходить.

Привал будет, наверно, ночью. Сколько еще до железной дороги? В каком месте к ней подойдут? Прошлой осенью по этим местам партизаны пробирались к Птичскому мосту, который взорвали. Только дорога была другая. Деревень не обходили. Теперь дают крюк, чтобы обойти селения, и потому дорога растягивается.

Привал возникает неожиданно. Вокруг чахлые болота с поникшими лозовыми кустами, березками. Впереди полоса лозняков плотнее — там речка. Дозоры ищут брод, поэтому колонна остановилась. Ветер немного утих. Густую рыжую траву, наверное, никто не косил с самого начала войны.

Садятся где кто может, хотя земля и сырая. Лунев и еще трое из этой группы отходят подальше от дороги, и им везет — находят давнишний подстожник, и вот уже Лунев машет рукой, зовет Шуру и Богдановича к себе. Подстожник — сухой островок среди мокряди. Поджав ноги, парни садятся.

Партизаны между тем начинают подкрепляться. Лунев вытаскивает из-под полы немецкую фляжку в сером ворсистом футляре, откручивает крышку, раза три прихлебывает сам и пускает баклагу по кругу. Вторая такая же баклага у белобрысого партизана. Он первым не пьет, дает Богдановичу:

— Потяни. Напиток что надо. Наилучшее лекарство.

Богданович хлебнул неудачно: поперхнулся, потекло по подбородку. Партизаны глядят на него недовольно. Когда доходит очередь до Шуры, он, перестав дышать, делает подряд три глотка. Огненная жидкость обжигает горло, грудь, захватывает дыхание. С минуту Шура чувствует себя как рыба, выброшенная на берег.

Партизаны хохочут.

— Спиритус вини, — объясняет Лунев. — Чистый, как дух, сто градусов. Какой ты разведчик, если пить не умеешь?

Закуска — ломоть черного, зачерствелого хлеба, порезанный с шелухой лук, большой кусок вареной несоленой говядины.

Через минуту Шуре становится хорошо. Приятная теплота разливается по телу, зашумело в голове, страшно хочется есть. Шура теперь пихает в рот все, что попадает под руку: холодное с налипшими горошинами жира мясо, лук, жесткий, испеченный из грубой, ручного помола муки хлеб.

— Чаю в речке напьемся, — говорит Лунев. — Как только найдут брод. Если нет кружки, можно шапкой...

Неизвестно откуда появляется Михновец. Он совсем пьян, еле стоит на ногах. Не обращая внимания на то, что перед ним подчиненные и даже чужие люди, громко кричит:

— Крови напьешься. Начальник хочет прославиться, так придумал авантюру. Кавалерийскую бригаду не может забыть. Так ударят по лапам юшка потечет. Разве мы такие дураки, что железной дороги не видели? С десятью патронами на штурм?..

Михновец недавно увещевал Лунева, теперь они как бы поменялись ролями.

— Не вешай головы, Серафим Павлович. Может, не дойдем до железки. Напоремся на полицейские гнездышки, ребра посчитаем бобикам. Бобиков в болото, а сами переночуем на перинах.

— А я о чем говорю? — раскрасневшийся Михновец кричит. Неразогнанные гарнизоны вокруг, а мы на железку? Чего там не видели? Думаешь, немцам не донесли, что ползем по болоту? Гостинцев приготовят...