Изменить стиль страницы

— Вы точно уверены в том, о чем сейчас рассказали? — недоверчиво спросил он. — Быть может, это клевета или бред сумасшедшего?

— Уже полтора года у нас не было известий об этой флотилии, — покачал головой канарец. — И всем известно, что Диего Мендес — доверенное лицо адмирала. Уже одно то, что Овандо силой удерживает его в Харагуа, наводит на нехорошие мысли.

— И все же не могу поверить, что слуга Божий может таить в себе столько зла, — не унимался монах.

— Жизнь уже не раз давала мне понять, что любовь к власти обычно оказывается сильнее любви к Богу, даже у тех, кто проявлял недюжинное рвение в вопросах веры. С каждым днем я все больше склоняюсь к мысли, что вера — это цветок, который вянет на вершине власти.

— Ты мог бы стать просто замечательным францисканцем, — устало кивнул де Сигуэнса. — Но ты прав, мне и самому больно видеть, как триумф в этой жизни губит людские души для жизни вечной. Я умолял своих покровителей защитить Анакаону, но чем выше я поднимался по иерархической лестнице, тем больше встречал равнодушия. Если для обычного, рядового священника эта казнь — чудовищное преступление, то для приора — просто свершение правосудия, — тяжело вздохнул он. — Неужели взгляды на мир так меняются вместе с цветом облачения?

— Я ничего не понимаю в облачениях, — признался канарец. — И сильно подозреваю, что большинство людей тоже. Я чувствую себя гораздо уютнее среди лесных тварей и хотел бы к ним вернуться как можно скорее. Что тут скажешь, если даже сама Золотой Цветок предпочитает умереть, нежели платить за свободу?

— Не знаю, что там думает Золотой Цветок, — ответил монах. — Но что касается меня, я не собираюсь долго ждать.

Действительно, уже на следующее утро неприлично громким голосом, совершенно неожиданным для столь тщедушного тела, монах принялся яростно обличать с амвона всех тех, кто позволяет себе злоупотреблять властью и оскорблять своим поведением Всевышнего, играя жизнями сотен соотечественников, а в особенности вице-короля Индий.

Недоверчивый ропот побежал по церковным скамьям, а какой-то капитан тут же вскочил и крикнул, что все это — наглая ложь, однако разъяренный брат Бернардино ответил ему яростной отповедью, и посрамленному капитану пришлось смущенно опуститься на место.

К полудню уже весь город гудел, как осиное гнездо: хотя вице-король оставил о себе далеко не лучшие воспоминания как о правителе острова, да и вообще не внушал особой симпатии, но все же большинство жителей города понимали, что должны быть ему благодарны, и что он, вне всяких сомнений, один из выдающихся людей своего времени, а уже поэтому бесспорно заслуживает уважения даже злейших своих врагов.

В любом случае, эти сто человек — неизвестно, правда, сколько из них осталось в живых за год страданий и бедствий — не были виноваты в политическом соперничестве между Колумбом и братом Николасом де Овандо.

У многих членов экипажей четырех кораблей остались в Санто-Доминго родные или друзья. Теперь горожане вышли на улицы, чтобы выразить возмущение действиям губернатора, а тот, проклиная последними словами бывшего однокашника и советчика, немедленно вызвал военного советника — надменного и чопорного капитана Кастрехе, руководившего операцией по захвату принцессы Анакаоны — и потребовал подробного отчета о сложившейся в городе щекотливой ситуации и возможных ее последствиях.

— Не волнуйтесь, ситуация под контролем, — убежденно ответил тот. — Что же касается последствий, то я думаю, не стоит беспокоиться, поскольку если вы — тот, кто принимает законы, то я — тот, кто следит за их исполнением. Никаких проблем не будет.

Но он ошибался: проблемы неизбежно должны были возникнуть. Слишком свежи были в памяти людей воспоминания о том, как непримиримый Овандо послал на смерть более девятисот человек, у многих из которых на острове тоже остались родственники, и теперь они решили предъявить счет губернатору за эти печальные и совершенно неоправданные потери.

— Вы не можете взять на душу грех убийства еще и этих людей, — заметил его тучный секретарь — здоровенный малый, обычно раболепный и сладкоголосый. Несмотря на малопривлекательную внешность, он обладал трезвым умом и несомненной политической дальновидностью. — Ну ладно, ураган: это все-таки была кара Божия, никто не вправе обвинять в этом вас. Но бросить столько людей умирать от голода исключительно из каприза — это уже совсем другое дело.

— Их величества отдали однозначный приказ: никто из Колумбов ни при каких обстоятельствах не должен ступить на остров.

— Но это не мешает вам просто посадить их на корабль и отправить в Испанию, — заметил секретарь. — В конце концов, Колумбов на Ямайке только трое. Все остальные — ваши соотечественники, которых вы должны уберечь любой ценой.

— Когда Мендес заявился ко мне в Харагуа, вы так не думали, — усмехнулся губернатор.

— Харагуа — это одно, а Санто-Доминго — совершенно другое, — уклончиво ответил секретарь. — Никто не стал бы возражать, пока все было шито-крыто, но сейчас, когда этот оглашенный начал вопить с амвона, все изменилось.

— Меня удивляет одно, — пробормотал явно расстроенный губернатор. — Откуда об этом узнал брат Бернардино? Доставьте сюда Диего Мендеса, и пусть он нам все объяснит.

— Он прибудет через несколько дней.

— Значит, и мы не будем торопиться. Адмиралу полезно посидеть на песочке и поучиться смирению. Вам ведь известно, что он мнит себя властелином Индий, почти столь же важной персоной, как их величества, которые и наградили его всеми этими титулами?

— Я слышал об этом, — уклончиво ответил толстяк. — Но по моему скромному мнению, целый год страданий, потеря четырех кораблей и пережитые унижения уже стали для него достаточной карой.

Овандо, впрочем, не разделял мнения секретаря. Будь его воля, он навсегда оставил бы вице-короля на берегу Ямайки. Однако он не мог не понимать, что дело и впрямь зашло слишком далеко, и если монархии не потребовали от него отчета о судьбе Бобадильи, то случай с адмиралом — совершенно иное дело.

Он беззастенчиво грозил Диего Мендесу самыми страшными карами за то, что тот посмел ослушаться его приказа никому больше не показывать письмо Колумба. В конце концов он разрешил ему снарядить за свой счет корабль для спасения потерпевших крушение моряков, дав при этом своему секретарю указание оповестить всех судовладельцев, чтобы ни один не смел предоставить Мендесу свой корабль под угрозой самых серьезных репрессий.

Губернатор понимал, что подобные действия подрывают его собственный престиж, но, как часто случается в подобных ситуациях, упорно не желал признавать собственных ошибок, сваливая всю вину на своевольное и неразумное вмешательство в политические дела брата Бернардино де Сигуэнсы.

— Я хочу, чтобы он немедленно покинул остров, — приказал губернатор. — Пока он не доставил мне еще больших неприятностей.

Но замурзанный францисканец наотрез отказался покидать остров. Теперь он снова превратился в прежнего зловонного брата Бернардино, поскольку не прикасался к воде и мылу с тех самых пор, как канарец заставил его искупаться в ручье в Харагуа. Теперь же некому было заставлять его мытья, и он снова благополучно зарастал грязью. Когда монаху сообщили, что губернатор приказывает ему вернуться в Испанию, он заявил, что у него имеется бумага о назначении его законным представителем Святой Инквизиции, и он подчинится приказу, только когда получит письменное уведомление об увольнении его с этого поста.

— Но это может затянуться на долгие месяцы! — воскликнул Овандо.

— И даже на годы, — заметил секретарь. — Когда Бобадилья имел глупость выбрать его на роль судебного дознавателя, он даже не подозревал, какую себе роет яму.

— Этот человек у всех словно прыщ на заднице, — посетовал губернатор. — Не встречал человека, кого бы так ненавидела Святая Инквизиция и кто бы так ловко этим пользовался. Можете считать меня последней обезьяной на острове, но он достаточно умен, чтобы захватить власть. Так что нам теперь делать?