Изменить стиль страницы

И тем более в соседстве с Москвой, в Крыму, потомки суровых конников нашли в изобилии то, за что они охотно уступали старые свои степные добродетели. Среди солнечных гор, усаженных виноградниками — наследием греков-поселенцев над синим морем, — стояли еще эллинские и генуэзские города… По морю шла оживленная торговля с портами Константинополя, Венеции, Греции, Генуи. И потомок кочевника Эдигея хан Менгли-Гирей жил уже в каменном прохладном дворце Бахчисарая под пирамидальными тополями, среди цветников, сплошных розариев и виноградников.

Каменные аркады поддерживали мраморные балконы, увитые ползучими розами, с балконов свешивались, как знамёна былых побед, чудесные ковры. И все дальше отступала вольная степь: на узком перешейке Перекопа стояли крымские отряды, заграждавшие доступ конным ордам из степи в оседлый Крым…

По фронтону над воротами дворца по синему полю вилась уцелевшая золотая арабская вязь:

«Да наслаждается ежедневно Хан по милости божьей удовольствием, да продлит Аллах его жизнь и счастье. Смотри, вот взошла звезда и озарила мир Крыма. Радость века! Хан светит миру всеми своими наслаждениями, он источник крепости и родник великодушия, он тень милости божией, да осветит Господь солнце особы его».

И вот к этому изнеженному владыке Крыма направил Иван Васильевич, великий князь Москвы, свое посольство, крепя дружбу, выгодную для них обоих и направленную против Ордынского царя Ахмата, старинного владыки Москвы, сидевшего в низовьях Волги.

Послом в Крым от Москвы тогда съехал боярин Никита Беклемышев, бородатый, спокойный, крепкий, разумный, а с ним подьячие — Лука Фролов да Дементий Елдин. Одолев пустынные весенние, осыпанные цветами полуденные степи, послы со своим отрядом прошли через татарскую сторожу у Перекопа и добрались до Бахчисарая. После длительных переговоров, посулов, подарков, шепотов посол московский был принят ханом в торжественной церемонии.

Хан Менгли-Гирей, старый, с грустным худым лицом, с седой завитой и надушенной бородой, сидел в сводчатой палате в правом ее углу наалом бархатном ковре, опершись на парчу и шелк подушек. Он был в зеленой, на соболях, шубе, в татарской меховой шапке с красным верхом. Над головой хана на ковре висели саадак да кривая сабля, как знак былой вольной степной силы. Вокруг стояли большой казнодар — Ахмет-ага, Дедеш-ага, езычей — писарь — да другие ближние люди.

Боярин Никита остановился перед ханом, снял высокую шапку, нагнулся, рукой коснулся пола так, что шуба съехала вниз и распахнулась, и, осведомился по всем правилам московского этикета о здоровье хана и его семьи. На встречные ж вопросы хана он сообщил, что великий князь Московский, по милости божией, здоров, а затем зычным голосом стал зачитывать грамоту Москвы:

— «Царь великий! — читал боярин Никита. — Посыловал меня к тебе осподарь мой, великий князь Иван Васильевич Московский, и велел тебе, царю, сказывать: „Тебе, царю, я, великий князь Иван, челом бью! И как ты, царь, пожаловал меня, великого князя, и крепкое слово сказал в клятву — шерть дал и на том бы ты, царь, стоял бы крепко. И ярлык бы ты мне такой дал, царь, что будешь крепко стоять со мной заодно против врагов моих. А пойдет на меня Ахмат, царь Ордынский, и ты, царь, царевича бы своего посылывал бы на эту Орду с ратью и мне бы, князю великому, помогал бы. А я, великий князь, тебе, царю, клятву даю: кто будет мне, Ивану, друг, тот и тебе, царь, будет другом же. А кто будет тебе, царю, недруг, тот и мне, Ивану, будет недругом же. И на том тебе челом бью, и жить нам с тобой по писанию моему…“»

После короткого молчания Имерет-мурза сказал ответное слово крымского владыки:

— «Вышнего бога волею я, Менгли-Гирей, царь Ордынский, с моим братом, с князем великим Иваном Московским, взяли любовь, братство и вечный мир. От детей и на внучат быть нам один за один, друг другу другом быть, а против недругов — недругами. Друг и брат — есть великое дело. А я, Менгли-Гирей, против твоей земли и князей, которые за тобой, воевать не буду, не будут и мои князья, и мои уланы, и мои казаки. А коли мой посол пойдет к тебе, князю Ивану, то пойдет без баскаков да без сборщиков и пошлин и дани брать с тех не будет. И на всем том, как писано в этом ярлыке, я, Менгли-Гирей — царь, со своими князьями брату моему, великому князю Ивану Московскому, клятву дал — жить мне по этому ярлыку…»

На росстанном пиру на широком балконе ханского дворца, за низким столом под итальянского дела скатертью, уставленном золотой и серебряной фигурной посудой, Менгли-Гирей поднял кубок, пожелав послу счастливого пути, я прошептал по-своему что-то тихим голосом, очень застенчиво. Послов толмач из наших касимовских татар перевел эту речь так:

— Посол, скажи брату моему князю Ивану, что царь Египта прислал мне в поминки шатер. Ах, шатер! Вот шатер! Шелковый, в коврах, шитый весь золотом, да так, что не бывало на земле еще такого шатра. Ах, шатер! Даст бог, буду я в том шатре есть и пить… Так скажи, боярин, там, на Москве, нужно мне к тому шатру две братины для пиров, серебряных, ведра по два, да кубков малых, работы тонкой же. И проси ты, боярин, чтобы брат мой князь Иван те кубки-наливки мне прислал бы и чтоб те кубки были бы не малы, а в меру, чтобы глотнуть от них как раз до сердца и чтоб тоже работы доброй… Как я буду пить — буду я вспоминать друга моего и брата князя Ивана великого и любовь от моего сердца не отойдет прочь. Мы, татаре, как любим, так и пьём — все большой мерой! И уж больно мне — ай-ай! — чары те надобны… И нет у нас мастеров хороших, нет и нет… Да скажи, посол, что надобно мне еще три шубь рысьих черёв, да белки деланой прислал бы тысячи с три. Да пожаловал бы соболей на шапку с пяток хороших, ах, нету у нас в Крыму соболей-то, и белок тоже мало!.. Ах-ах!.. Как же без соболей!

И, выговоривши, царь Ордынский грустно задумался — больше ничего не говорил, только молча подымал кубок да смотрел, как плясали перед пирующими хороводы девушек в кисеях, в шелковых шальварах, с золотыми сквозными чашками на грудях. Солнце уже становилось алым, когда хану доложили — пожаловал-де его дружок, персидский поэт. Менгли-Гирей оживился, приказал его впустить…

Вошел толстый человек в полосатом халате, с крашеной бородой, с красными же ногтями, большеглазый, с вывороченными красными губами, в чалме. Поэт упал хану в ноги и, выхлебнув вина, стал нараспев читать:

Я трезвым — не знаю счастливого дня,
Я пьяным — пьянее любого вина.
Я узкой стезею крадусь меж двух зол —
Тропа мудреца узка и трудна…

Менгли Гирей закрыл глаза, неслышно ахал, замирал, гладил надушенную бороду и наконец изнеможенно склонил голову перед мудростью поэта. А тот читал дальше:

Разгневан Аллах, разбил мой кувшин,
Закрыл мне дорогу в наслаждения чин:
На землю зря пролил святое вино.
Наверно, ты был тогда пьян, Господин?

От такого дерзко-изящного богохульства глаза хана остро блеснули, однако смелость поэта растянула его губы в улыбку.

Боярину Никите его толмач переводил, что читал тучный поэт, и, тоже поглаживая бороду, боярин смотрел кругом непроницаемо и серьезно. «Вот чего хотят эти люди!.. Хорошей жизни! Вот только, язви их, хороши ли у них ратные люди, когда придется идти им по договору против Ахмата-царя?»

Обо всем виденном Никита Беклемышев, когда вернулся в Москву, довел подробно великому князю. Слушая его, Иван Васильевич изредка поглядывал на Софью, но та, как всегда, молчала. А когда послы вышли наконец из великокняжьей горницы, Софья Фоминишна быстро встала с кресла и замолилась на образ Одигитрии.

— Ты что? — спросил ее муж. — Чего вздумала?

— Иоаннес! — сказала Софья, блестя глазами. — Иоаннес! Пропадет Орда! Каковы крымцы, такова и вся Орда! Сладко жить хотят… Не стало у них ратного духу. Нет! Ты ж, супруг мой великий, стой как скала. Ты крепнешь вместе с Кремлем, и удачи приливают к тебе, как волны.