Изменить стиль страницы

Но и радость какая была, когда понятно стало, что труды не пропали даром. Вот Коля, спотыкаясь на каждом слове, начал говорить, вот движения появились в руке-ноге, а когда его поставили на ноги и он сделал несколько шагов, Ольга Васильевна вовсе зашлась от гордости — это же все ее труды.

Коля был своей болезнью не только что ошарашен, но раздавлен, и Ольга Васильевна утешала его как могла, да ничего, Коля, видишь, как быстро выздоровление пошло, через пару месяцев, глянь, и бегать начнешь, а ты еще и по-другому посмотри, оно ведь в болезни и польза есть, теперь ты пить бросишь. Да уж какое тут питье, горько соглашался Коля.

Однажды вывела она его в коридор. Коля пошкандыбал в темный закуток и там пробормотал, мол, спасла ты меня, Оля, и вдруг, как малый ребенок, бессильно заплакал, и от этого плача сердце Ольги Васильевны поплыло, словно облитое горячим маслом.

И тогда ей понятно стало, что не сумеет бросить Колю и в дальнейшем. Куда ты его бросишь? Жилья-то у него нет никакого. Выходит, в дом инвалидов? Но жалко. Вот ведь как жалко. Хоть и чужой почти человек. Но жалко, мать честная.

И когда Колю выписали, Ольга Васильевна взяла его к себе.

Хоть он и ходил, но уж очень ногу тянул, хоть говорил, но понять было трудно, и отскочить от забот Ольги Васильевны Коля никак не мог — еду ему сготовь, да покорми, да помой, да выведи погулять. Конечно, дали ему кое-какую пенсийку, но малую — оно и понятно — тунеядствовал же человек. Жили главным образом на пенсию и зарплату Ольги Васильевны, а также на ее сбережения.

Свободного времени у нее теперь не было вовсе, она все время крутилась: утром покорми Колю да беги на работу, а в обед прибеги домой да снова его покорми, а вечером выведи гулять, да обед на завтра сготовь, да постирай.

Но ведь и радости ведь какие были. А! Вот Коля самостоятельно зажег газ, вот сказал несколько новых слов. А сегодня, мать честная, дошел не до Парковой, а до Пионерской. А это на пятьдесят шагов больше.

Праздник

Костя Евсеев уже пятнадцать лет чинит в лаборатории аппараты, и ему отладить любой аппарат что стакан семечек сощелкать.

В лаборатории-то Костя совместитель, а постоянно работает на заводе — тоже с аппаратурой дело имеет, и это очень удобно — запчасть прихватить с завода может, ну раз для пользы дела.

Ну, когда нужно, ему звонят из лаборатории. Если срочно, Костя идет после работы в тот же день, а не срочно — так на следующий день. И денежку — пятьдесят пять любезных — ему отваливают недаром — вечерок-другой в неделю поколупаться приходится.

Костя приходит в четыре и возится часов до восьми. Да, а лучшего мастера для этих аппаратов в Фонареве нет. Костя и сам в этом уверен, и сумел такую уверенность внушить Алексею Григорьевичу — заведующему лабораторией. Он всегда при Костиной работе присутствует, ну принять работу, кабинеты закрыть, прочее.

Да, Алексей Григорьевич — хороший мужчина, незловредный такой мужчина, не кобенится, мол, я кандидат каких-либо наук, а ты, мол, темноватая кость, так делай побыстрее и испаряйся порезвее. Этого нет.

Ну вот, Алексей Григорьевич уважает Костю, а Костя, в свою очередь, уважает Алексея Григорьевича. Да разве же Костя один? Вроде и представительным человеком Алексея Григорьевича не назовешь — и росточком мал, и тощ, как подросток, и голова голая с седеньким венчиком на затылке, а его уважают, потому что считается он человеком безотказным. И, мол, в своем деле знает ну прямо все. Вот такое общее мнение имеется об Алексее Григорьевиче.

Ну вот. День был как день. Косте сказали, что нужно сделать — ну лентопротяжку заедает, ну чернилка брызгает, девочки упорхнули домой, и Костя остался с Алексеем Григорьевичем.

Ага. А был зимний вечер, за окном покручивала метель, что-то отдаленно посвистывало, в кабинете же было тепло, и всяк занимался своим делом: Костя колупался в аппарате, Алексей Григорьевич смотрел ленты, он держал ленту в правой руке, пристально всматривался в нее, затем тянул левой рукой и снова всматривался и записывал результаты этих всматриваний на бумаге.

Работали они, как всегда, молча, и лишь иногда Костя прерывал молчание.

— Лентопротяжку заедало, — говорил он.

Алексей Григорьевич, не отрываясь от лент, кивал.

— Я все исправил. Теперь гладко, — говорил Костя.

Алексей Григорьевич поднимал голову, некоторое время смотрел на Костю, словно не сразу узнавая его, затем говорил торопливо:

— Вот и хорошо. И спасибо вам, Костя, — а в голосе и верно благодарность, ну ведь помогли человеку, выручили, можно сказать.

И снова молчание.

А через некоторое время Костя снова включается:

— Чернилка брызгала. Так я перо сменил. Новенькое с работы принес.

— Вот и хорошо. И спасибо, Костя. А то девочки совсем замучались.

Да, день был хоть и обычный, но не совсем. Малость особенный день, и Костя чуток нервничал. Сегодня праздник — 23 февраля. В стареньком портфеле покоилась бутылочка — ее подарили на халтуре неделю назад. Красивая бутылочка такая. Из нее клюнули малость с хозяином, но тот оказался непьющим, а Косте принимать влагу одному — да никогда. А пробочка завинчивается. Красиво, и не прольется.

Это ладно. Не такой уж Костя питок, если разобраться, чтоб из-за близкой влаги нервничать. Ну с получки, ну с аванса, а чтоб здоровье надрывать просто так — да почти никогда.

А нервничал Костя оттого как раз, что хотел употребить эту бутылочку вместе с Алексеем Григорьевичем. А это была бы штука — никогда прежде не употребляли совместно. А давно хотелось, и не потому, что потребить, а потому что с Алексеем Григорьевичем. Как только эта бутылочка появилась, так Костя и начал думать, как бы ее верно использовать. А тут и удача подкатила — праздник, так что есть из чего мостик соорудить к Алексею Григорьевичу.

Да, поговорить очень хотелось. И не о разных там аппаратах, а вообще. Ну о жизни. Пятнадцать лет знаешь человека как лицо значительное, представляешь, какая у него семья, ну пацан и пацанка, и какое жилье, ну нормальное жилье, но это все так, внешние точечки, контур туманный, а так-то что человек думает, ну про погоду эту, или праздник нынешний, или же вообще, так это туманное в жизни, что и словами не обозначить, но лишь вздохами да намеками.

Послушать бы, как человек рассуждает, а рассуждать не захочет, пусть послушает, как ты рассуждаешь. Не о лентопротяжках или заземлениях, но о жизни. Да-а! Вообще о жизни. Может, он, Алексей Григорьевич, особенное о жизни понимает, что Косте и в голову не приходило. Или же понимает не особенно и много — такое тоже случается. Не больше Кости понимает, может.

Потому что когда долгими часами возишься с аппаратурой, то кое-какие соображения приходят в голову довольно охотно, и жизнь свою собираешь воедино как бы из осколочков, и всякий раз, как в детской игрушке, картинка никогда не повторяется.

А поговорить как раз и не с кем. С друзьями — но это же больше работу ругаешь, да заработки, да жену, что деньги пускает в распыл не так, как пустил бы их ты. С женой — но уж все говорено. Да заведи Костя что-нибудь такое с туманцем, издалека, с верхом, не-е, скажет, Костик, не мылься — не поброишься, не будет тебе на маленькую. Вот Алексей Григорьевич, пожалуй, другое дело. Так Костя и хотел: вот я вас послушаю, а вы меня, да и поймем друг друга, так ведь? Есть ли что интересней и важнее дела такого? А то каждый в скорлупке своей живет и никого к себе не пускает. Дело ли это? Нет, не дело.

— Алексей Григорьевич, вот случись война, кем бы вы были? — спросил Костя для завязки разговора.

— Что вы спросили, Костя? — оторвался от лент Алексей Григорьевич и даже глаза сдавил, чтоб скорее прояснить зрение.

— Ну кем бы вы, например, были, случись война?

— А не знаю, — улыбнулся Алексей Григорьевич. — В артиллерии, поди. Учили когда-то. А вы это к чему, Костя?

Вот это подставка: не нужно потягивать да накручивать — все готово.