Изменить стиль страницы

— На футбол поехал, — твердо скажет жене и отвернется, чтобы она не видела его нетерпения.

— Какой еще футбол, уехал же «Зенит», — услышит злой голос жены, а в дверях увидит тещу, она осуждающе покачает головой, баба умная, она не полезет не в свои дела, но уж осудить зятя — ее право.

— Так есть и другие команды, — отрежет Карпухин и зло добавит: — Умная какая нашлась! Есть «Динамо» и «Нева», — и сразу погонит на вокзал — а-а-а, гори все огнем, только болезнь в груди, жизнь отгорает, пролетает она, пропадает пропадом.

А назавтра Карпухин снова будет сидеть у сараев, будет много курить, жизнь свою клясть, знать, что вот сейчас, в следующую минуту, взорвется его злость. А потом в назначенный день Карпухин все бросит и помчится на вокзал.

Так было с ним каждый день, все лето пять месяцев.

А сентябрь был долгим, сухим, ездили за город часто, знали — скоро осень, и наконец в начале октября загвоздили холодные дожди. И тогда потерянно брели по лесу пары, это было под самым городом, темнеет рано, брели пары, а вдали свистела электричка, дожди грызли землю и лес, упали осенние сумерки, тихий гул стоял над лесом, пора, пора по домам, и тебе, и мне, электричка зовет нас, прошло безоглядное лето, это когда еще весна придет, прощай, прощай, пора нам.

А как они навалились на нас. И удар за ударом. И штрафной. И удар в штангу. И угловой. И еще удар.

И гвоздят. И гвоздят. И гвоздят.

И вдруг короткая подача — навес не на дальнюю штангу, а на ближнюю, и какой-то долговязый взмыл надо всеми и лбом уложил мяч под штангу. Стадион ахнул. И сразу молчание. Полная тишина.

— Да что же так, — протянул Карпухин и успокоил Милу: — Бывает.

Да, бывает. Все бывает. То ты, а то и тебя. Не все сразу.

Время еще есть. Мало, но есть. Когда тебе везет, ты говоришь: не так уж худо жить на свете, братцы, а потом везение вдруг кончается, и тебе забивают гол. А, да что там, время еще есть. Снова будет сиять солнце. Снова ты будешь срывать цветочки на лугу.

Держись, мальчики, неслись вопли, уж мы-то с вами, и нас здесь сто тысяч, и все мы вместе — горло к горлу, сердце к сердцу, с вами мы, братцы, так и вы не подкачайте.

И они задвигались — прощание до весны, матч последний, бегать, ребята, бегать, есть еще порох, и пошли, голубчики, и Слава, и Юша, и Пингвин, повалили, братцы.

Сумерки все сгущались и сгущались, и уже таяли фигурки на поле, а Карпухин курил папиросу за папиросой и бросал окурки под ноги, все нервничал — дело это такое, выиграть бы надо. Не то чтобы зарез без двух очков, но должно бы повезти. Раз уж так положили.

Ветер рвал голубую накидку, и Карпухин еще сильнее обнял плечи Милы, и сердце ее стучало у него на груди и сливалось со стуком его сердца, и было трудно дышать, и это было одно сердце.

Ну, давайте же, братцы, пас точнее, и друг другу помоги, и выйди вперед, надо же ведь выиграть, раз такое дело. Немного-то и осталось. Должно же нам повезти.

И они навалились. Атака за атакой. Волна за волной. Сейчас раздавим их. Выиграем. Обязательно выиграем. Быть иначе не может. Да повезет нам, братцы.

И вдруг кто-то из чужих украл в центре поля мяч и поволок его, а наши-то рты пораскрывали и замерли, а тот доволок его до штрафной и выстрелил в угол. А-ах — протяжный вопль пошел. Сердце оборвалось. Упало. Растоптали его ногами. И молчание. Только молчание. Тишина после взрыва.

Но тут свистки начали рвать тишину: балерины, пижоны с Невского, тюлени.

Но поздно. Делу не поможешь. Проиграли.

А ведь так все было близко. Вот только руку протяни. Так близко. Вот она, победа. Только бы немного везения.

И вдруг — все! Финальный свисток. А те-то, победители, запрыгали. А свои-то понуро побрели в раздевалку. Их распинали свистки.

И уже сорванцы не выдержали и по рядам, по рядам бросились вверх. И сразу большое копошение началось, и стадион стал пустеть.

Только постоянные болельщики замерли на местах, застыли в молчании. Минута траура. Прощание до весны.

Карпухин свернул накидку. Еще раз посмотрел на поле, махнул рукой.

Так все было близко. Но поздно. Сезону конец, его не переиграешь. Счетчик Карпухина отстучал уже тридцать восемь раз. Через два стука — сорок.

Стадион опустел. Упала тишина. Ветер мел по проходам бумажные стаканы и подсолнечную шелуху. Поле утонуло в сумерках. Празднику конец. Уходи. Прощай. Сердцу сиротство.

Медленно поднялись наверх. Встали над заливом. Долго смотрели вниз. Ветер стих. Залив был тяжел и неподвижен — мертвый залив.

Прошли мимо табло. Обогнули северную трибуну. Вышли к центральной лестнице.

Внизу плыла черная река. Бесконечный поток людей. Сто тысяч. Все давятся в проходах, всех несет водоворот.

Пора согреться, друг, это же осень пришла, и это конец сезона, и что же нам остается, хоккей, что ли, но это уже не тот пирог, так и пора, пора согреться.

А река уже стала мелеть. Поток все уплывал и уплывал вдаль. Пора домой. А там, у горизонта, стоял густой туман, и река медленно уплывала в него. Вдруг стало пусто. Пробежали одиночки. Потом пробрели пары. Все пропало в тумане.

Карпухин ехал в электричке, курил в тамбуре, плевал в угол. Рядом стояли все знакомые ребята — Карасев с улицы Центральной, а также и другие, тоже все свои парни. Все ехали с футбола.

Да ты постой, Витя, ты успокойся. Это ничего, что проиграли. Тем дороже будет весенний выигрыш. Считай, что три — два в нашу пользу. Да чего там — ты помнишь, как уходили мы с последнего матча в шестьдесят пятом, а в пятьдесят восьмом, ты помнишь, а в сорок девятом? Вот то-то и оно. Вот та-то и штука, братцы. Так и не вешай нос. Эх, придумать бы что-нибудь сейчас, согреться бы.

Карпухин молчал. Все свои лица. Поговорить бы с кем-нибудь. Но только не с кем. Да и не поможешь разговорами. Поздно. Делу не помочь.

Кто-то открыл дверь. Хлестнуло дождем. Засвистела электричка. Дверь поспешно закрыли. Как темно стало. Как рано темнеет.

А электричка свистела и уносила Карпухина от Ленинграда, домой. Пора. Пора. Осень пришла. Сезону конец. Свистит электричка. Дожди льют. Прощай. Прощай.

Оля и Коля

Ольга Васильевна жила хорошо: ела сытно, спала до полной услады, денежки у нее водились.

Да и как денежкам не водиться, если работала Ольга Васильевна в столовой туберкулезного санатория. И пенсия идет, это само собой.

Для своих шестидесяти одного года выглядела она очень даже неплохо — покуда была женщиной в теле, не забывала про косметику, и потому лицо было сравнительно гладким, носила глухие платья, мол, женщина она строгая, на голове всегда аккуратно покоилась блестевшая лаком башенка, словом, ей и шестидесяти никто не давал.

А почему так? А потому что человек живет один раз, и следует жить сытно и гладко, заботясь более о себе, чем о людях посторонних: они, посторонние люди, и не вспомнят о тебе, когда улетишь ты подальше от этой земли.

Детей у Ольги Васильевны не было. Соседям и знакомым она, разумеется, жаловалась, мол, не дает господь детишков малых, а он и правда не давал, однако Ольга Васильевна не особенно и огорчалась — оно ведь и для себя пожить следует нехудо. Конечно, мужа своего Петра Павловича — его все звали Петропалычем — она шпыняла, дескать, не выполняет он свой мужской и человеческий долг на нужном уровне, но это скорее для виду, чтоб Петропалыч знал свою вину и свое место.

А Петропалыч оправдывался, дескать, у него есть дочь от первой жены, но ему резонно указывалось, что нужно доказывать и доказывать, чья это дочь, потому что Анька (подруга Ольги Васильевны и первая жена Петропалыча, соответственно) не такая уж была недотрога.

Знаю, потому к тебе и ушел. Но я-то — другое дело. Да, ты-то — другое дело. Тут они были едины: она — другое дело, глупостями помимо мужа заниматься не станет.

Да, прожили они с Петропалычем чуть не четверть века, прожили более-менее сносно. Ну, Петропалыч был портным в военном ателье, если и закладывал, то исключительно с халтур, зарплату донося до супруги целехонькой.