На душе несуетливо, и мысли протекают в такт движению рук. Павлуше не было скучно с самим собой, потому что приходилось все время что-либо прикидывать, он даже и вслух рассуждал — я его так, а он эдак, а тогда если я его так, то уж он точно вот эдак, — и относилось это, скажем, к размещению шкафчиков над койками — разве не интересная загадка? И вот когда шкафчики разместились удобно, не занимая лишнего места, но и не давая пустот — разве это не радость, разве не удовольствие? Боже мой, да если что-нибудь эдакое прикинул, а получилось лучше, чем ожидал, так ли много радостей, больших, чем эта вот радость?
Павлуша с сожалением понимал, что работа подходит к концу. Так уж все скрутилось за последний год, что работа в лодке была главным — и единственным — удовольствием. И прерывать это удовольствие ему никак не хотелось. Но ведь все на свете имеет конец — от маеты сердечной до жизни человеческой включительно.
И однажды Павлуша понял, что катер готов к спуску, что получился он удачным. Как катер поведет себя на воде, можно было только догадываться, что он красив и удобен для плавания — в этом, сомнений у Павлуши не было.
Конечно, делал он эту лодку из-за отца, чтоб его выручить, — все так. Но кроме того, начало пробуждаться в нем и достоинство мастера: вот вы, кап-два Мамзин с недоверием, с небрежением даже посмотрели на меня, когда я в дело ввязывался, а теперь — что же — любопытно будет посмотреть на выражение вашего лица, когда катер готов, когда все притерто и сияет на должном месте. Так что в следующий раз не глядите пренебрежительно на человека, которого вы знать не знаете, иначе может случиться, что вы и оконфузитесь. Ну разве не стоит трудиться ради торжества такого?
И чтоб добить Мамзина, Павлуша из двух ящиков и стекловаты сделал термос — в дождливую погоду горячая пища никому не помешает.
И еще одно утешение теплилось в Павлуше. Когда он сразит Мамзина, ведь тот напишет Любе, чтоб похвастать новой лодкой, так, может, хоть на минуту, будет у Любы сожаление, что вот так и отвернулась она от Павлуши, а ведь он, нате вам, мастер, оказывается, да еще и какой. Слабое, слабое утешение, но и оно согревало Павлушу, и оно давало работе смысл.
Катер был готов, и теперь оставалось передать его хозяину, спустить на воду, услышать восторженные ахи понимающих людей да тихонько отойти в сторону, чтоб не мешать чужому плавательному счастью.
Середина июня, белые ночи близки к накалу, к мерцающему своему свечению, время лучшее, душа твоя словно бы ватой окутана, так ей беспечально и покойно, ты сидишь на ступеньках крыльца и ожидаешь вечернюю прохладу, и знаешь, что в домах люди суетятся, пот со лба утирают, и всякое мгновение чувствуешь — жизнь течет себе да течет, она сама по себе, ты же сам по себе. И в предвечерние эти часы особенно ясно понимаешь, что жизнь твоя — штука удивительная и отчаянно все-таки повезло, что ты дышишь в ней и слышишь неназойливый звон комаров. Эта радость, однако, спеленута печалью, что вот не так и много осталось видеть этот белый свет, но все вокруг так тихо, светло и спокойно, что печаль эта негорька.
Павлуша тихо сидел на камне подле своей лодки и медленно смирялся с тем, что больше к этой посудине он отношения никогда иметь не будет. Ему надо было набраться решительности и сходить домой за папашей Алексеем Игнатьевичем, чтоб тот лодку эту оценил, но решительности встать, куда-то идти и со своим привычным делом окончательно расставаться — такой решительности как раз и не было.
Но все-таки поднялся и пошел к дому. И вот удача — отец был дома, он словно бы ждал, что вот сын именно сегодня попросит принять у него лодку.
— А как же, а как же, — засуетился Алексей Игнатьевич, — уж я издалека глядел, ну красавица, ну легка, но мы ее изнутри тоже глянем, а то ведь внешность иной раз и обмануть может.
Он, все суетясь, ходил вокруг лодки и подробно осматривал каждую деталь, каждую мелочь и не мог нахвалиться. И то была высшая для Павлуши похвала.
— Ну, а теперь пойдем за Мамзиным — надо сдать лодку и кое-какие расчеты произвести.
Алексей Игнатьевич при этих словах вздрогнул, остановился и виновато посмотрел на Павлушу.
— Так ведь, Павлуша, мы уже эти расчеты закончили.
— Но лодку все равно сдать надо.
— А ты считай, что сдал ее. Вот я и есть твой судья. И говорю тебе: работа — первейший класс. И ты молодец — какую работу кончил. Я все знаю, я наблюдал — высший класс. А ведь ты еще вполне молодой. Мне такое уж и не поднять. Да и раньше бы не поднял. Вот чтобы и от души, и удобно.
— Вот и пойдем к Мамзину — пусть он все оценит: ведь все-таки для людей стараемся.
— Так ведь их нету, этих людей, сынок.
— Куда это, интересно, они могли подеваться? За прошедшие дни наводнения как будто не было.
— А они, отбыли за новыми должностями и за новой зарплатой соответственно. Что ж поделаешь, сынок, если служба у них такая? Если новую должность предложили и за нее вскорости по звезде добавят на каждое плечо.
— Ты это о ком? Не о Мамзине ли? — Павлуша никак не хотел верить, что вот и снова он промахнулся и снова проиграл.
— Вот именно о Мамзине, сынок, — с сожалением сказал Алексей Игнатьевич.
— А давно он уехал?
— Да уж две недели как укатил. Мы тогда и расчеты подвели. Я часть денег ему вернул. Он понимал, что лодка очень хороша, ему жаль с ней расставаться, но что поделаешь, если должность предложили. Это ведь и для жизни и для пенсии хорошо.
— Ну как же так, ну как же так, — все приговаривал Павлуша.
— Да что — так?
— Ну как же так — ты знал, и мне ничего не говорил. Да это же, да это же…
— Предательство, сказать хочешь? Нет, сынок, все не так. Я знать знал, но под руку кричать не стал. И вот ты довел дело до конца, и лодочка сияет, она у всех на виду, и такая работа всем заметна будет.
— Да кому заметна, кому заметна? Я же для Мамзина старался.
— Мамзин — не Мамзин, разница какая? Люди же на ней ходить будут, а не каракатицы. Да ты постой, я уж присмотрел пару людишек, вернее, они присмотрели нашу лодку, и если сойдемся в цене, то и ударим по рукам. Вот и отставной мичман Козырев к лодке примащивается, и мужик он хороший. Ты меня послушай. Я возьму, что мне положено, а остальное твое. Худо ли? А не худо. Костюм новый купишь, с друзьями повеселишься. Только сразу в новое дело не впрягайся, отдохни как следует. А то ты себя загнал, даже почернел. Так мастера не делают. Мастера рассчитывают себя на долгую жизнь. Да у тебя отпуск скоро. Так возьми путевку в дом отдыха, да поезжай куда-либо повеселись, а если встретишь хорошего человека, так и вовсе к осени деньги пригодятся.
— Нет, папа, что-то не понимаешь ты меня, — огорченно сказал Павлуша.
— Не понимаю, — согласился Алексей Игнатьевич. — И как понять, если моя жизнь уже догорает, а твоя только разбег берет. И потому я на многое сквозь пальцы смотрю, а тебе все ложится прямо на сердце. И таким манером ни одно сердце не выдержит. Ты меня слышишь, сынок?
— Слышу, — уже безразлично ответил Павлуша.
— Не надо грустить, сынок. Можно грустить только осенью, по нашим-то дождям. А летом, в тепло такое, не понимаю я тебя, Павлик. Тебе ведь до меня тридцать лет стареть. Ты, надеюсь, не о роде людском грустишь. А если об этом, так посмотри туда. — И Павлуша покорно посмотрел вдаль на подкрашенные красным солнцем верхушки сосен. — Ты правильно смотришь, Павлик, ты смотришь на закат, и ты прав, жизнь человека как этот закат — скользнуло солнце, вспыхнули верхушки — порх! — и спряталось светило. Говоришь, несправедливая жизнь, Павлуша? Но это не так. Она справедлива. Я тебе так скажу: жизнь похожа на кино, смешная ли она будет, скучная или печальная, а сеанс все равно кончится, и за твоим сеансом будет новый сеанс, потому что кинотеатру нужно план выполнять. Давай погуляем, давай в парк сходим да что-нибудь за разговором и придумаем вполне утешительное.
Но Павлуша не захотел слушать отца дальше, потому что никто сейчас не нужен был Павлуше, его не интересовали соображения ни о его собственной жизни, ни о жизни вообще. Потому что собственная жизнь была сейчас Павлуше безразлична. Когда отец сказал ему, что Мамзин уехал, в этот момент Павлушу словно бы что-то оглушило, и теперь он понимал, что его оглушило безразличие ко всему. Он не жалел времени, убитого на лодку, потому что мир, окружающий его, вдруг стал пустым и бесцветным.