Изменить стиль страницы

Все вечера с семи и до одиннадцати Павлуша просиживал в лодке. То есть сначала, конечно, возле лодки, это когда днище до ватерлинии покрывал суриком на эпоксидке, а потом звал друзей, чтоб снова перевернуть лодку, и уж с тех пор сидел внутри. Ну, конечно, еще и потому сидел все вечера в лодке, что особенно-то ему и деваться было некуда.

Конечно, дом родной он и есть дом родной, но в нем стало тесновато. Одну комнату занимает брат Боря с Людой и Владиком, а в другой — большой, но проходной — вся остальная семья. С отцом-матерью, глядишь, сжился бы сносно и в одной комнате, а вот с братом Павлуша сумеет сжиться вряд ли.

Что попивает брат, это понятно, хотя, конечно, не каждый день, — шофер, жизнь собственная тоже дорога, — а вот в пятницу как разгонится, так до воскресного утра не просыхает. Да еще и гордость его заедает — пьет только на свои, недодавая Люде основательную часть зарплаты. Да каждый день приходит домой часов в девять, хотя работа кончается в шесть, а Люде в это время изводись — до нее слухи дошли, что муж захаживает к Вале, учетчице гаража, к тому ж она бывшая подруга Люды и при встрече задевает ее взглядами победными.

А Люду Павлуше жалко — уж как она нравилась ему пять лет назад — стройная была, веселая.

Пять лет всего отлетело, а где ж та юная Люда, расплылась, не стесняется при Павлуше ходить в драном халате, волосы нечесаные, вся она нахохлившаяся.

А Владик-то все понимает, вид у пацана испуганный, к бабкиному подолу как прибьется, да так и простоял бы до сна, а Люда, вся на взводе, шпыняет его, отгоняет от бабкиных колен, не портите ребенка, мама, уже доказали, какой вы есть воспитатель, на сына старшего, к примеру, полюбуйтесь.

И что в случае таком людей держит, разлетитесь вы, братцы, в разные стороны. Но, Павлуша, я уже старая стала, я себя чувствую так, будто мне пятьдесят лет, а куда я сбегу, да еще с ребенком, если у матери одна комната и в ней младший брат с женой, а Борьке жилья не будет в ближайшие годы. Да и его мне жалко, я его хоть чуть сдерживаю, а без меня совсем пропадет. Что он болтается, это как раз ничего, не мыло — не изотрется, но только б и жену законную не забывал.

Вот и скрывался Павлуша в своей лодке, и дело это ему нравилось, и радовало, что работа продвигается не так уж и медленно — потопчины соорудил для ходьбы вдоль бортов и три переборки поставил для усиления лодки, форпик (это для топливного бака на шестьдесят литров), заднюю стенку каюты и ахтерпик.

Тихий стоял августовский вечер, и было часов около одиннадцати. Белые ночи давненько уже обессилели и упорхнули отдыхать до следующего лета, небо стало сине-зеленым, тугим, высоким. В тишине иной раз посвистывала электричка, земля темна и дома темны, словно бы они вырезаны из фанеры, над домами узкой полосой лился слабый зеленый свет, звезды были мелки, а серп луны четок и ярок — можно работать и при лунном свете, но Павлуша для верности жег керосиновую лампу. Иногда глубоко в небе мерцали огни — то пролетал самолет. Пелена, сотканная из покоя, прохлады и вечерней неуловимой влаги, окутала землю, продлилась еще, вечер позднего лета, не покидай душу, покой предночный.

Сейчас собственная дальнейшая жизнь казалась Павлуше радостной загадкой, и разгадка не сулила, конечно, ни беды, ни тревоги.

Ему оставалось всего-то ввинтить два-три шурупа, чтоб на сегодня работу закончить, как вдруг услышал он осторожные шаги у лодки.

— Кто? — недовольно спросил Павлуша.

— Да я это.

— Люба? — удивился Павлуша и выглянул из лодки — Вот так штука. Случилось что? Отец послал посмотреть, как идут дела?

— Нет, я просто так. Я, может, давно не видела тебя. И, может, увидеть хочу.

Он скорехонько выпрыгнул из лодки и сел на ступеньку. Не во сне это — Люба перед ним. И видел-то всего раз, а скучал по ней, а сейчас обрадовался так, что сердце гулко заколотилось.

— Ты почему не появляешься? Ведь вон когда прибыл.

— Где ты живешь, не знаю. Мог бы узнать у своего отца, но как пойти к тебе домой? Вот когда лодку доделаю…

— Значит, не хотел увидеть.

— Очень хотел. Даже снилась.

— Даже снилась. Значит, не хотел увидеть.

— Очень хотел. Даже, говорю, и снилась.

— Даже и снилась. А что же на работе не нашел?

— А я не знаю, где ты работаешь.

— Ты не из детского сада, нет? Нашел бы. На рынке, в уцененных товарах.

— Значит, найду.

— И раньше мог, если б захотел.

— Да ты замерзла, поди, — сказал Павлуша.

На Любе было легкое платье. Он протянул руку и дотронулся до Любиного плеча. То есть он хотел согреть ее плечо горящей своей ладонью, и только, — погладить плечо он не осмелился бы, потому что как раз смелости да и сноровки в нем не было, но Люба-то поняла, что есть в нем и смелость и сноровка, и подалась вперед, к Павлуше, совсем приблизилась к нему, а Павлуша, вдруг растворившись в ее желании, припал к ее рту, и губы ее, во сне сухие, сейчас были влажны и горячи, и Люба как бы обмерла в напряжении, и дыхание ее участилось. Павлуши сейчас как бы и не было, сознание его померкло, слаще не было минуты в его жизни — размытое в лунном свете ее лицо, вздрагивающие ноздри, и кожа, невозможно гладкая, как бы пульсирующая кожа — все так. Но вдруг в сознание Павлуши стало проникать что-то такое уж знакомое, повседневное, что-то уж очень близкое, что вошло в жизнь, как атмосферный столб, солнечный свет либо осенний дождик, — то был винный запах, и Павлуша, ненавидящий спиртное, узнал, что это не легкий запах шампанского, но тяжелый запах водки либо заменителя типа «клопомор», и этот запах был так неожидан, что Павлуша отпрянул.

Люба потрясла головой, чтоб прийти в себя.

— Ты что? — удивилась она.

— А где это ты пила?

— В ресторане. А тебе что?

— Да ничего. А только противно.

— А может, я с подругой посидела да для храбрости и приняла. Ты же не появляешься. А может, я не одна была, а с телком вроде тебя.

— Я ж тебя не звал.

— Я домой шла и увидела свет. Но ты… ты, — нужного слова Люба сразу подобрать не могла и только уничтожающе махнула рукой.

— Я тебя ждал, очень ждал, но так — не могу.

— А ведь пожалеешь.

— Да, пожалею, — согласился Павлуша, а Люба растворилась в темноте за гаражами.

Павлуша же лег в лодку между каютой и ахтерпиком, погасил лампу, руки завел за голову и долго смотрел в сине-зеленое небо, мерцающее огнями самолетов и вспышками малых звезд, лежал он долго, понимая, что отчаянно, даже бесповоротно любит он вот эту самую Любу Мамзину, уж какая она ни есть, и под этим глубоким ночным небом догадывался Павлуша, что ничего хорошего из этой любви не может выйти, но и готов был ко всему.

Да, Люба Мамзина работала в магазине уцененных товаров. Вернее, то был не магазин, а лавка, и торговала Люба ненужным товаром: креслами без ножек, авторучками-фонариками, которые не умещаются в руке и, конечно же, не пишут, съеденными молью ковриками, битыми пластинками, дырявыми ведрами.

Хотя лавка была на рынке, люди заходили сюда редко. А лавка между тем работала, занимая довольно просторное помещение.

И Люба понимала, что без лавки никак нельзя. Потому что магазины должны делать план, на том торговля и держится. И уцененка должна делать план, а на хламе его не сделаешь. Вот и открыли лавку — спускают лежалый товар. Товар пару лет пролежит у Любы, его подчистую и спишут. Иначе никак нельзя. С другой-то стороны, а Любе что за смысл работать? Премию ведь она не получает, только восемьдесят рублей зарплаты. Но ведь она уже присохла к торговле, куда ж ей деться? А в обычном магазине надо весь день вертеться, а Любе больше нравится дремать. Ну и что — нет премии, зато ей начальство иной раз продаст то, чего нет в магазине, — кофточку, пальтецо, сапожки. Так что Любе было неплохо — она при месте, и папа не ругает.

И место удачное: лавка на рынке, и это славно, видна колокольня и слышен галдеж ворон на ней, и видны торговые ряды, забавно смотреть, как народишко топчется у прилавков. Да разве ж не забавно видеть, как люди открывают рты, а слов не слышно — будто они рыбы, заглатывающие воздух. А вот собачек продают, и песик из хозяйственной сумки помахивает хвостиком, и Люба часами могла смотреть на этот хвостик.