Левка, словно под ним загорелась кровать, соскакивает на пол, подбегает к отцовской постели, откидывает в сторону подушки, обеими руками приподымает тяжелый матрац, но не успевает ничего разглядеть, так как в ту же минуту раскрывается дверь, и Мендель входит в комнату. Секунду стоят они, глядя друг на друга, потом Мендель налетает на него с криком:
— Чего искал?
— Ничего.
— Говори что? Что видел?
— Ничего, папа.
— Искал чего-то, паршивец! Видел?! Говори!
Мендель хватается за голову. Испуганный Левка подхватывает свои короткие штанишки и удирает на улицу.
Расстроенный, Мендель носился по дому. Ругал себя, называл сумасшедшим. Не знал, что делать. Потом схватил подушку, швырнул ее на пол, подбежал к окошку, сорвал закрывавшее его одеяло, вышел на улицу и стал изо всех сил кричать; «Левка! Левка!» Левка не отзывался. Мендель обошел вокруг дома, но мальчика нигде не было. Он кинулся в дом и остановился посреди комнаты. Лицо его словно окаменело, рыжие ресницы прикрыли глаза.
— А? Что же это творится? — говорил он. — Что случилось… Ребенок… Левка! — крикнул он и опустился на стул.
Мендель вдруг почувствовал, что лицо его пылает от стыда. Стыдно было глаза поднять, стыдно было смотреть на стены, на кровать, где только что лежал Левка.
И так, не подымая глаз, Мендель подошел к своей кровати, взял кусок золота, завернул его в чистое полотенце и поспешно вышел из дому.
Долго еще после этого только и говорили, что о Менделе и его находке. Рассказывали и пересказывали о том, как странно выглядел Мендель, когда он рано утром вошел к начальнику россыпей и отдал ему самородок. Рассказывали, что начальник вызвал двух уполномоченных, которые заперлись с Менделем в отдельной комнате и долго о чем-то с ним беседовали. Потом видели Менделя, вышедшего из этой комнаты, смущенного и очень веселого. Однако он после этого несколько дней подряд молчал, ни с кем ни словом не перекинулся и избегал людей, стыдливо отворачивался, когда с ним заговаривали.
Говорили о нем очень много. Одни утверждали:
— Он попросту хотел украсть.
Другие возражали:
— Что-то не верится, не похож Мендель на вора.
А кое-кто говорил:
— Ему просто хотелось полюбоваться такой штукой.
А когда Мендель прочел в газете заметку о золотоискателе Менделе Шварце, который нашел золотой самородок, то сказал, глядя на свой портрет, красовавшийся в центре заметки:
— А если кто думает, что этот кусок золота я хотел украсть, то он большой дурак!
Затея немца
Утром комендант «Фрайлебена» приказал доставить к нему обоих евреев — извозчика Лейзер-Вольфа и портного Шлойме-Довида. Комендант, фельдфебель Кляйнкопф, сидел за столом и завтракал. Он был в хорошем настроении и поэтому жевал с особым удовольствием. Утро было прекрасное, и фельдфебель считал, что солнце, которое сегодня светит ярче обычного и греет сильнее, чем всегда, очевидно, имеет в виду только его особу, а об этих двух евреях, которые изнывают от голода, он вспомнил как раз в ту минуту, когда денщик подал к столу кусок жареной свинины с картофелем. Радостная улыбка расплылась по лицу коменданта, а глаза засияли от удовольствия.
— Бурте, сколько времени может жить еврей не евши? — задал он вопрос своему денщику.
— Это зависит от вас, господин фельдфебель! — ответил солдат коротко и не раздумывая.
Фельдфебелю весьма понравился такой ответ, и, предвкушая удовольствие от своей затеи, он приказал привести обоих евреев.
Арестованные сидели в ветхом сарайчике, стоявшем возле дома комендатуры. Стража, охранявшая комендатуру, время от времени заглядывала сквозь щель в дверях и следила за тем, чтобы оба еврея спокойно умерли от голода и чтобы никто им не мешал и не помогал. Утром солдат видел: арестованные сидят друг против друга на земле, осматривают пару рваных сапог и о чем-то шепчутся, постукивая костлявыми пальцами по стертым подошвам.
«Наверно, перед смертью торгуют старыми сапогами!» — подумал караульный и зашагал дальше: надо было смотреть, чтобы с комендантом, упаси боже, не случилось ничего худого.
Но Лейзер-Вольф так же не думал продавать свои сапоги, как не думал и умирать. Все утро он старался убедить Шлойме-Довида в том, что сапоги ему еще пригодятся и что он должен их беречь. Шлойме-Довид смотрел на него сухими глазами, и седая его бородка дрожала; мне, мол, все равно как умирать — с сапогами или без сапог. Наши братья или забыли о нас, или всех их перебили в лесу. Сами же мы отсюда не выберемся, да и сил нет бороться с немцем.
Лейзер-Вольф не переносил разговоров о смерти. Он упрашивал:
— Не пугай меня могилой, Шлойме-Довид! Хворать бы ему, немцу, до тех пор, пока он меня увидит дохлым! Не так-то просто меня измором взять! Моему деду было девяносто лет, когда он женился на молоденькой!
На пересохших губах Шлойме-Довида появляется улыбка, от которой у Лейзер-Вольфа сердце сжимается: не улыбка это, а гримаса.
— Что ты в силах сделать, когда полмира у Гитлера в плену? — спрашивает Шлойме-Довид и печально качает головой.
Лейзер-Вольф задумывается на минуту, закусывает кончик рыжего уса и говорит с уверенностью:
— А вторая половина мира Гитлера задушит. Увидишь, Шлойме-Довид, мы еще торжествовать будем на могиле наших врагов!
Шлойме-Довид тяжело вздохнул, опустил голову.
В это время отворилась дверь и солдат прокричал;
— Juden, heraus![1]
Лейзер-Вольф побледнел. Он еле поднялся с места. Шлойме-Довид встал, словно давно уже ждал минуты, когда его позовут умирать, и тихим голосом стал читать молитву.
На дворе светило яркое солнце. Пахло весной. Лейзер-Вольф глотнул свежего воздуха и выпрямился. Подгоняемый солдатом, он шагнул вперед. Позади шел Шлойме-Довид.
Когда их ввели к коменданту, у обоих мелькнула одна и та же мысль: «Сейчас снова начнется мучение…» Однажды их уже били, топтали ногами, жгли раскаленным железом: фельдфебель хотел знать, где прячутся партизаны. И зачем только они, портной и извозчик, остались, когда все еврейское население ушло отсюда?
Но, судя по всему, эти люди решили скорее умереть, чем сказать хоть слово.
— Проклятая раса! — вскипел фельдфебель и приказал посадить их в сарай и морить голодом.
Фельдфебель Кляйнкопф в особенно хорошем настроении: ведь сегодня он празднует день своего рождения. Ему исполняется двадцать восемь лет! Такое событие, считает фельдфебель, должно отмечать все человечество. Он поднимает стакан с вином:
— Знаете ли вы, иудеи, какой сегодня день?
Проходит довольно много времени, пока арестованные начинают понимать, о чем их спрашивают. Шлойме-Довид морщит лоб, прикрывает глаза. Нет, они никак понять не могут, чем, собственно, примечателен этот день!
— Да будет же вам известно, сыны богом проклятой расы, что сегодня день моего рождения. Поэтому вы должны плясать и радоваться! Поняли?
Лейзер-Вольф смотрит на фельдфебеля — в своем ли тот уме? Почему это он должен плясать? Нет, Лейзер-Вольф не представляет, как это он, пятидесятилетний извозчик, высокий и широкоплечий, вдруг станет плясать перед фашистом!
А Шлойме-Довид очень хорошо понял, чего хочет от него комендант. Он подымает глаза, чтобы взглянуть в лицо немца, но долго смотреть в одну точку не может, у него начинает кружиться голова. Это, наверное, от слабости. Ноги дрожат и тянут вниз. Прилечь бы!
Но комендант кричит:
— Пейте вино! Налить два стакана вина для этих мерзавцев! Пейте за мое здоровье, собаки! Хайль фюрер!
— Нет, — покачал головой Шлойме-Довид и сказал едва слышно: — Я вина не пью и плясать не буду.
Немец оставил свинину, всмотрелся в посиневшее лицо Шлойме-Довида и весело переспросил:
1
Евреи, выходите! (нем.)