Турин закончил и сел. Остался стоять один Игнат.
— Ну, рассказывай, товарищ Гашкин, какой дворец ты задумал построить в Дебрянске. Дворец с хрустальными люстрами и конечно же с электрическим освещением? — съязвил Захаров. — И сядь, пожалуйста.
Гашкин опустился на стул. Сидел согнувшись, уверенный, что его не поймут и лишь обругают, как уже обругал Турин.
— Что говорить… Что скажешь… — вяло начал он. Потом вдруг воодушевился: — Вот бывают военные сводки в газетах, а бывают стихи. Сводки Совинформбюро нужны всем, ясное дело. А стихи? — Взглянул на Захарова и Турина, махнул рукой и погас: не поймут его, не простят!
— Ну что же ты? Говори! — поддержал Захаров.
Но Гашкин молчал. Тогда заговорил Турин:
— Воспользовался тем, что у него знакомый оказался каким-то начальником на бежицком заводе, и попросил его прислать городу динамо-машину. Никому ничего не сказал, ни с кем вопроса не согласовал.
— Это ж почему так, товарищ Гашкин? — спросил Захаров. — Хотя бы Турина поставил в известность.
— Уж больно легко и быстро согласился тот начальник. Я думал, пообещает и забудет.
Захаров рассмеялся:
— Выходит, если быстро соглашается, то так только, для видимости. Хорошо! Учтем!.. А зачем тебе динамо-то? Какие у тебя планы были? — допытывался он.
— Вот я и говорю: бывают сводки, а бывают стихи…
— Заладил одно и то же! — оборвал Гашкина Турин. — Тебя секретарь райкома партии спрашивает: зачем тебе динамо?
— Иван Петрович, — остановил его Захаров, — погоди, не горячись. Говори, Игнат.
— …бывают, значит, стихи, — продолжил Гашкин. — А зачем они? Что, в самом дело, в них? Какой город взяли, в них не сообщается. Кто живой объявился после похоронки, тоже не сообщается. Кто кого ищет, опять же не сообщается. Тогда, может, долой стихи? Нет, без поэзии нельзя, хотя и практической пользы от нее, казалось бы, ноль. Вот и динамо — как стихи. Что мы все время возим со станции? Кирпич, доски, бревна, стекло… Нужно! Необходимо! И вот, представьте, повезут со станции динамо-машину. Только представьте себе! Динамо-машину! Зачем? Свет давать! Значит, и радио будет, и над столом светло. Сколько размышлений! Сколько разговоров! Значит, под силу не только землянки! И электростанция будет! Будет! Ведь невозможно это: погреба, сарайчики, землянки — и вчера, и сегодня, и завтра! — Последнюю фразу Игнат закончил чуть ли не в отчаянии. — Невозможно!
— Да-а… — только и выдохнул Захаров, вставая. Он прошелся по комнате, с интересом поглядывая на Гашкина. Все ждали, что скажет, но Захаров не торопился.
— Ты вроде поэта, Игнат… Да просто — поэт!
Но от этого похвального для других определения Гашкин стал яростно отбиваться:
— Нет, нет!.. Стихи-то я не очень люблю и не все понимаю… Это я о стихах так — для примера… Ни одного не знаю наизусть, даже те, которые в школе проходили… Нет! — продолжал он по-прежнему упорно, чтобы его не заподозрили, не дай бог, в любви к поэзии, не породнили с теми мальчиками и девочками, которые как очумелые бредят стихами, а дай им в руки молоток, так не сообразят, как за него взяться.
Захаров улыбнулся, быть может впервые по-настоящему поняв все всегда наперед знавшего, безапелляционного и шумного фронтовика.
В кабинет, приоткрыв дверь, заглянули. Уже во второй или третий раз. Захаров посмотрел на часы и сказал:
— Сейчас!
Его уже ждали другие дела. Гашкин, Турин, Степанов поднялись.
— Значит, Николай Николаевич, — неуверенно начал Турин, — динамо-машину со станции забрать?
— Конечно… Только сначала надо было бы о помещении для нее позаботиться… Уж и не знаю, куда ее пока деть… Впрочем, вы кашу заварили, вы и расхлебывайте! — неожиданно хитро подмигнув им, сказал Захаров. И добавил: — Ну а динамо-то нам сгодится, и может, очень даже скоро!
Едва они вышли из райкома, Степанов радостно сообщил Турину:
— Ты знаешь, Иван, Цугуриев к Захарову заходил, сказал, что Бориса скоро освободят! Я же говорил — невиновен он!
— И я говорил — разберутся! — невозмутимо ответил Турин. — А ты суетился!
Из райкома Степанов сразу же заторопился на Бережок, хотел поскорее сообщить радостную весть Евдокии Павловне. Шел он, может быть, не намного быстрее обычного — для бега его нога еще не годилась, — но ему казалось, что он летит. Так окрыляла его радость. Он представлял себе, как войдет в землянку с лампадкой, как скажет многострадальной матери долгожданные слова, а она… Вот этого он никак не мог представить: как поведет себя Евдокия Павловна. Заплачет от радости? Или засмеется? Или молча прижмет к груди руки и замрет?..
Но в землянке Степанов застал только сестру Марию. Передавать новость через нее ему не хотелось, он почти наверняка знал, что она тут же не преминет сказать: «Бог услышал наши молитвы!» — и произнесет еще много слов во славу господа… Однако выхода иного не было: Евдокия Павловна ушла в деревню за продуктами и неизвестно, когда вернется, и он попросил передать Нефеденковой, что Борис оправдан и скоро будет дома.
Все произошло почти так, как он предполагал: сестра Мария повернулась к черному лику в углу, неподвижно постояла с полминуты, потом решительно вскинула голову и перекрестилась:
— Слава тебе, господи! Услышал нас!
В столовую Степанов пришел в самый разгар обеда. К нему тут же подсел Соловейчик и, многозначительно подняв палец, сказал:
— Вас в военкомат просят зайти, товарищ Степанов.
— Что, фронтовик, проштрафился? — улыбаясь, спросил Троицын.
— Наверное, — отозвался Степанов. — Не добил какого-нибудь важного фрица…
В это время в столовой появился военком Бердяев. Все на него посмотрели, ожидая, что скажет, но он, однако, не спешил. Снял шинель, повесил на вешалку, не забыв разгладить складки, поправил волосы и только потом подошел к Степанову:
— Так мы ждем тебя, товарищ Степанов. — И солидный, всячески поддерживающий, эту солидность, Бердяев степенно опустился на лавку в углу.
— А в чем дело, товарищ майор? И в котором часу прикажете?
— В каком будет угодно. С девяти до пяти я всегда на месте. А в чем дело — узнаешь.
К Бердяеву подошел Соловейчик и что-то прошептал. Военком хмыкнул, и довольно громко, так, что услышали почти все, одобрительно воскликнул:
— А ты голова, Соловейчик… Голова! Тебя бы в Генеральный штаб!..
— Не гожусь, товарищ майор. Не знаю, где право, где лево.
— Ну, это беда поправимая! Отдадим тебя сначала на выучку к хорошему старшине, — сказал Бердяев и окликнул Степанова: — Слушай, Степанов… Тут возникли кое-какие обстоятельства, давай лучше перенесем нашу встречу на несколько дней. Ты не против?
— Пожалуйста, товарищ майор… — пожал плечами Степанов. А сам подумал: «Вот и хорошо! Наверняка опять какую-нибудь беседу проводить: или с призывниками, или в части с молодыми солдатами. Так сказать, встреча с фронтовиком! А сейчас и без того дел по горло. Лучше через несколько деньков, тогда — с удовольствием…»
Почти за час до начала вечера, посвященного годовщине Октября, клуб был полон ребятишек всех возрастов и калибров, в отцовских пиджаках и шинелях, волочившихся по полу, в старых, сохранившихся чудом одежонках, в шапках, кепках и платках.
Высокие столбы с напутанной между ними колючей проволокой, как и прежде, еще окружали бывшую церковь. В суматохе, предшествовавшей открытию клуба, никому не пришло в голову снести эти столбы, срезать проволоку, за которой еще недавно люди томились, умирали и все-таки надеялись на свободу. Зато были раскрыты настежь — что редко случалось при немцах — ворота. Около них стояло несколько новеньких трехтонок. Машины через город проезжали часто, но не такие новенькие. Эти — из воинской части.
Степанов наблюдал, как оживленные жители стягивались к клубу. Из погребов, из землянок, из сарайчиков — в просторное помещение, где не будут тебя сжимать сырые стены, не будет давить низкий потолок, где окажешься среди своих людей, услышишь родное слово, обращенное ко всем и к каждому в отдельности…