Когда Степанов еще был студентом, ему попался чудом сохранившийся архивный документ:

Счет

за приобретение материалов для приведения в исполнение смертного приговора Военно-окружного суда над двумя лицами:

1. Извозчик — 2 р.

2. 2 веревки — 1 р. 10 к.

3. 2 кольца — 60 к.

4. 2 мешка — 2 р.

Итого: 5 р. 70 к.

Пять рублей семьдесят копеек на двоих!

Даже при такой дешевизне казни цари не могли перевешать всех, кто мешал им и кто в конце концов привел народ к Октябрю.

Это в прошлом. А теперь? Битва под Москвой, Сталинград, круто повернувший ход войны; величайшее танковое сражение под Прохоровкой на Курской дуге; несмотря ни на что не сдавшийся Ленинград; частые салюты в честь войск, освобождающих города… Да! Борьба предстоит еще немалая! Но гибель фашизма, покорившего чуть ли не всю Европу, с каждым днем приближается.

Россия… Чудесная, необыкновенная страна, немало сделавшая для человечества.

Но существовал, знал Степанов, и другой образ России.

Вот так, как сейчас он, ехал в возке, быть может, по этой самой дороге много-много лет тому назад какой-нибудь ученый иноземец с великой целью изучения Руссии…

В каком это году, в каком веке?

Возок, запряженный парой, ныряет с ухаба на ухаб — черная точка на белом просторе. С ухаба на ухаб, от равнины к равнине, через поля, реки… Какой уж месяц путешествует по Руси иноземец.

Встряхнет, подбросит где-нибудь на спуске, очнется ученый человек от полусна, навеянного бесконечностью белых просторов, и, отдернув занавеску с кистями, прильнет к слюдяному оконцу. Все еще снег?! Из снега торчит колокольня с крестом. Соломенные крыши изб, из приоткрытых дверей лениво выбивается, тянется дым: топят по-черному… Плывет в морозном воздухе перезвон, гул огромных медных колоколов: то такая музыка, что плакать хочется, то хоть в пляс пускайся…

Едет ученый человек дальше.

Впереди лес стоит черной высокой стеной, но пробился к нему возок, и — о чудо! — лес расступился, дал место узкой извилистой дороге. Куда она? Не в самую ли преисподнюю? Все темней, темней… И страшней… Вдруг что-то как треснет! Уж не в него ли палят?

— Эй, кто стреляет? — испуганно спросит ямщика.

— Лес трещит. Зима.

«Лес трещит… Странно!»

За лесом снова белые просторы, села, леса, города за высокими стенами с массивными башнями. На башнях — диковинные птицы и резные флюгерки, со скрипом поворачивающиеся в сторону ветра. В городе, кажется ученому человеку, не столько домов, сколько церквей: дома — небольшие, приземистые, церкви — высокие, изукрашенные резным камнем, изразцами, звездами на куполах…

Несколько месяцев будет путешествовать ученый человек, заглянет, окоченевши на морозе, не в одну избу и не в одни господские хоромы, подивится огнедышащей машине, из которой его будут угощать чаем, увидит звонкую, красочную масленицу, на площадях городов — публичные казни, от которых волосы становятся дыбом… Услышит вой и причитания женщин по убитым или умершим своею смертью, увидит фрески на стенах соборов, царевы кабаки, где пьют жидкость такой крепости, что можно сжечь себе нутро, если, конечно, не быть к ней привычным… Увидит соболиные меха, золотую утварь несусветной красоты и ценности… Откушает икры и севрюги, блинов и лососины…

А вернувшись к себе домой, как бы и не лукавя, сочинит и тиснет непременные «Записки». Благодарные ученому иноземцу, мы узнаем о своем прошлом много интересного, чего не смогли записать и зарисовать сами.

И совсем не было бы этим запискам цены, если бы в них содержалась только истина и стремление к правде, как бы она ни была сурова. Но ведь иной раз прочтешь и такое, от чего досадливо улыбнешься, а то и справедливо вознегодуешь.

Во всех странах, считающих себя цивилизованными, чья культура освящена десятками великих имен, в национальных библиотеках бережно хранится книга известного путешественника, в стародавние года побывавшего в России. В толстенной этой книге черным по белому напечатано:

«Если рассматривать русских со стороны нравов, обычаев и образа их жизни, то по справедливости их должно отнести к варварам…»

«По справедливости»!

«Русские, — говорится далее, — …коварны, своенравны, необузданны, строптивы, изворотливы, бесстыдны и на всякое зло склонны; силу употребляют они вместо права и вообще распрощались со всеми добродетелями и потеряли всякий стыд».

«Все русские суть рабы и крепостные». В природе русских — благодарить своего господина даже за «побои и наказания, которым он подвергал их».

Нет, рабы не могут так любить и защищать свою землю! Вот чего никогда не могли понять ученый иноземец и его духовные потомки.

И когда, случалось, разбивали и отбрасывали, казалось бы, непобедимого врага или ухитрялись спроворить машину, какой никто еще не видывал, взрастить на своих суглинистых землях гения добра и правды, которому поклоняется весь мир, — когда это случалось, они объясняли просто: чудо!.. Вот так до сих пор и не разберутся, что такое русский человек. Сталинград — чудо! Ленинград — чудо!..

Чудо!.. Чудо!..

15

Степанов вскинул голову.

Впереди, на перекрестке, стоял человек. «Откуда? Кто такой?» Поэтический сумрак сменился серым, казалось, беспробудным и тревожным, и он сразу почувствовал, что холодок проползает в рукава шинели, что зябко спине.

Подъехав ближе, Степанов узнал: «Дубленко!» — и остановил Орлика.

Дубленко подошел, показалось, неуверенно и спросил:

— П-подвезешь, С-степанов?

— А куда тебе? В Дебрянск?

— Да… От-просился… Марфа моя б-болеет…

— Садись… Только у тебя не Марфа, а Галя, кажется.

Дубленко сел.

— Т-такие, Степанов, все н-называются Марфами, — вернулся Дубленко к разговору.

— Уж если живешь с ней, надо б уважать, — заметил Степанов.

— Д-дура набитая… З-за ч-что уважать?..

— Тогда другую бы поискал.

Дубленко махнул рукой.

— На чем ты сюда добрался?

— Я-то? П-подвезли меня верст пять, а вон там, — Дубленко указал куда-то назад, — с-свернули…

— А разве ты не знал, что я еду?

— З-знал… То есть н-не знал…

— Странный ты какой-то сегодня…

— Почему это «странный»? Ничего странного… С чего это ты взял? — вскинулся Дубленко, и, чем больше он уверял, что ничего особенного с ним не происходит, тем больше проступала какая-то неестественность в его поведении. — Я как всегда!

— Не скажи… Вон даже заикаться перестал, — заметил Степанов.

— Что?! — В голосе Дубленко послышалась угроза.

— Заикаться, говорю, перестал… Ты, выходит, и так можешь? В двух лицах? Кстати, если здоров, чего ж не в армии?

— Б-белый бил-лет у м-м-меня, вот «ч-чего ж»! И н-не т-т-твое эт-то дело, уж б-больно т-ты п-п-прыткий, все тебе н-надо! — проговорил Дубленко, заикаясь сильнее обычного. — И о к-к-каких т-ты там д-двух лиц-цах?.. О как-ких дв-вух лиц-цах?! — взвинчивая себя, почти прокричал он.

— Смотри ты, опять начал заикаться… — с иронией сказал Степанов.

Дубленко, пожалуй, и сам понял, что перестарался. Он на минуту замолчал. Потом снова повернулся к Степанову.

— С-слуш-шай, Степ-панов, — зло проговорил он, — ч-чего ты к-ко мне в-вяжешься. То, в-видите ли, г-говор-рю не так, то поч-чему не в армии, то с э-этим п-подонком К-котовым… Все н-на что-то нам-мекаешь… Г-говори нап-прямую!

— «С этим подонком»!.. Вот как ты заговорил! Значит, Котов — подонок, мародер! А ты тогда кто! Подпольщик? Народный мститель? А может, это ты народ втихаря грабил? Если ты в подпольщиках ходил, чего ж деру дал из Нижнего Оскола? Там бы тебя за героя почитали… — Степанов и сам удивлялся спокойствию, с которым он говорил сейчас с Дубленко. — Погоди, тобой еще займутся, уж это я тебе обещаю!..

Последнее, что увидел Степанов, была рука Дубленко. Тот рывком схватил его за воротник шинели и с силой ударил головой о передок телеги, затем еще…