Степанов вышел к центру и зашагал по улице Третьего Интернационала, за свое существование менявшей названия раз пять.

Он всматривался — не покажется ли темное пятнышко, прислушивался — не послышится ли пофыркивание лошади, знакомые голоса. Но ничего не появлялось на изрытом шоссе, ничего не было слышно.

Довольно быстро он очутился далеко за городом.

На полях стояли скирды хлеба, а кое-где — несжатая рожь. Солома матово блестела в голубом лунном свете, и не верилось, что эти радующие золотисто-синеватые тона лежат на полусгнившей ржи, которую уже неизвестно на что можно использовать.

Кругом чернело железо — листовое, штампованное, катаное, вареное, хитро сплетенное в машины, а затем разбитое.

Пройдет месяц-другой, запорхает снег и прикроет на полях и дорогах танки, каски, разорванные гусеницы. Прикроет черные, сожженные поля с островками хлебов, прикроет воронки и прямоугольники от сгоревших домов — следы войны.

Будут чистые, белые, нетронутые поля, занесенные снегом дороги. А когда стает снег, ржавое, изъеденное железо на лугах зарастет зеленой травой, в лесу — покроется мхом… На пепелищах отстроят дома с петухами на крышах, поставят журавли у старых колодцев.

Здесь, под вечным небом, откуда светила луна, Степанов понял, что все заживет, заживет… Все вернется, только ему будет не двадцать три, не двадцать пять…

И хотя в поле не пахло, как в городе, мокрой золой и углем, Степанов вспомнил этот запах, преследовавший его со дня приезда, и вдруг понял причину щемящей боли, охватившей его при первом взгляде на город и не отпускавшей вот уже какие сутки.

Его юность стала прошлым, отошедшим вместе с городом. И вслед за Николаем Гоголем он готов был повторить слова, хорошо известные ему, но не отзывавшиеся в сердце так пронзительно, как сейчас: «Отдайте, возвратите мне, возвратите юность мою… О, невозвратно все, что ни есть в свете». Всего неделю назад он самонадеянно считал прошлое незавидной привилегией исключительно стариков…

А началась юность так.

…Часов в одиннадцать утра Миша позвонил, нажав аккуратненькую кнопочку электрического звонка. В других домах нужно было просто стучать в дверь, а то и в окно. А тут — звонок. Вера готова, и минут через пятнадцать они уже за городом.

Земля прогрета. Колеблющийся, восходящий от земли воздух размывает очертания далекого темного леса, горизонт — мягкий, нечеткий.

С дороги — на стежку, к лугам, лощинам с неугомонными ручьями, в сумрак чащобы.

Родная земля…

Он считал ее своей, наверное, с тех самых пор, когда еще не совсем осознанный взгляд ребенка стал различать яблони в саду, облака в небе, росу на траве и цветах, отблеск заката на белой вышке колокольни. И любил он ее той любовью, когда не знают, за что любят. Любят, и все, потому что другое отношение невозможно. История ее — не только книжки и уроки в школе. Это часть жизни его предков.

В отцовском доме на столе лежали окаменевшие куски дерева, пчелиных сот, бронзовый наконечник стрелы. В коробочке — первые русские копейки, тоненькие, неправильной формы кружочки из серебра с изображением всадника с копьем. Это клад, где-то вырытый крестьянами и подаренный ими Мишиному отцу. Названия деревень вокруг — Казаки, Черкесы — напоминание о когда-то высланных сюда казаках. Хатожа — о древних славянских племенах, хозяевах этих мест. Давно-давно здесь бьется жизнь, работают люди, украшая эту землю для потомков…

Чувство это никогда и нигде не покидало его…

Они шли по торной дороге: с одной стороны смешанный лес, с другой — рожь. В руках у Веры — букет, собрала, сама того не заметив.

И вдруг внизу из-за деревьев взблеснуло что-то: не то озерко, не то речушка. Вот это самое примечательное в их прогулках: нечаянно набрести на заросли малины, речушку, на хуторок с пасекой, на заброшенную и потому таинственную дегтярню… Что-нибудь обязательно да попадется, земля щедра и доказывает это почти на каждом шагу.

К речушке бежали, снимая на ходу — Миша рубашку, Вера кофту. Вода прохладная и очень прозрачная, ее так и хочется зачерпнуть ладонью и испить.

Потом, наспех вытеревшись, со свернутой одеждой в руках, шли по берегу, загорая. Только хотели одеться, Вера остановилась:

— Озерко!

Неизвестная по имени речонка, сдавленная с двух сторон обрывами, поросшими дубняком, кленом и папоротником, наверное, еще современником мамонтов, проскочив узкую горловину, разлилась в лесу небольшим озерком. Над водой белели лилии, в одной стороне, где, видимо, было помельче, виднелись очень похожие на березовые листья сладкого водяного ореха.

Охватив пальцами тонкие и крепкие жилы редкого растения, Миша повел их ниже, ниже… Вот здесь, в мягком, необыкновенно нежном иле, и гнездятся эти орехи. Осторожно! Они колючие. Иглы очень острые и твердые. Достав несколько орехов, Миша, изрядно повозившись, снял колючки и предложил Вере мучнистую, сладковатую мякоть. Орехи можно подсушить, и тогда они становятся необыкновенно вкусными.

Потом Миша разводил костер. Сушняк горел почти без дыма, и, продрогшая от купания в родниковой воде, Вера бегала, согреваясь, возле самого костра.

Захотелось есть. Нестерпимо, с каждой секундой все сильнее.

Они вышли на дорогу, неизвестно куда ведущую, и осмотрелись. Вон, за рожью, среди высоких, могучих лип, белеет колокольня церкви. На нее и нужно идти: село.

У первого же дома Вера и Миша остановились, попросили молока. Пожилая женщина в неизменном платочке вынесла на крыльцо горлач, как здесь называли глиняный кувшин, и ароматную краюху хлеба. По очереди они тянули из горла. Расспросив, кто такие и откуда, женщина заинтересовалась Верой:

— Соловьева… Соловьева… Какого же это Соловьева наливное яблочко?

Выражение «наливное яблочко» Мише очень понравилось. Вот такой Вера на годы и осталась для него, лучше не скажешь…

Миша знал и умел больше, чем Вера, и это нравилось ей. Он и должен больше знать и уметь, должен быть сильнее ее.

Что это за дощечки, прибитые к домам? На одной нарисован топор, на другой — ведро, на третьей — багор…

— Это на случай пожара, — объясняет Миша. — Чтоб каждый двор знал, что выносить…

Можно ли бегать босиком по жнивью?

Оказывается — можно, только на бегу приминай его, и никогда не поранишь ног.

В деревнях и селах, оказывается, обязательно нужно здороваться со встречными, не знакомыми тебе людьми…

Вера не знала об этом, Миша знал…

Он сознавал, что чуть-чуть в чем-то превосходит Веру, и это превосходство, если оно не самообман, должно служить ей. Как это хорошо — что-то давать другому, делать для другого.

Вера не следит, куда они забрели, уверена: выберутся! Рядом — Миша. А если и проплутают лишние километры — тоже неплохо. Они уже довольно далеко от города, идут и идут, а она не спрашивает, куда и зачем, долго ли будут идти.

И все это впервые. Так еще не было.

Вера одной из первых в Дебрянске раздобыла новинку — роман «Как закалялась сталь». Дочитала последнюю страницу, захлопнула книгу и пошла с ней к Мише: пусть прочтет.

О книгах спорили везде, но особенно много в доме Веры. В домашней библиотеке ее родителей — старые книги и журналы, на стенах — портреты писателей.

Сам Павка Корчагин больших споров не вызывал, все было ясно, но разговор о нем перекидывался к другим именам, тоже славным в истории и литературе: Александр Радищев… декабристы… Александр Герцен… В какой степени они пример для современной молодежи? Ведь они, как старательно подчеркивалось в учебниках, чего-то недопонимали, кругозор их был ограничен, марксизма, как самой передовой философии, не знали, и все, словно оговорившись, происходили из дворян, то есть нужды не ведали, классового гнета на себе не испытали… Приговор был такой: все же это не настоящие герои, а с изъяном. А настоящие герои пошли потом…

Отец Веры, если ему, зайдя в библиотеку, удавалось уловить смысл разговора, улыбался, спорил, но переубедить до конца Веру и Мишу не мог, хотя и был очень уважаем ими.