— Это, Николай, по моей части… Специально учился… — и рассказал о Кольцове и Никитине, прославивших Воронеж. Это был первый в его жизни урок… И в какой обстановке! Тогда подумалось: «Доживу ли до второго?»

Когда Степанова отправляли в госпиталь, Юрченко просил обязательно сообщить ему, как идет лечение, а после выписки дать знать о дальнейшей жизни. Степанов обещание выполнил, написал и вот сейчас читал ответ:

Друг Степанов!

Письмо твое из Москвы получил и полностью одобряю твой выбор ехать в Дебрянск, хотя, по совести, душа болит за тебя: я ведь представляю отбитый у немцев город.

Ребята помнят о тебе и шлют привет, хотя Коли Егорова уже нет с нами…

Степанов прервал чтение, встал.

Коля Егоров, с которым подружился Степанов, был разнорабочим. В армию его не призвали — что-то было с печенью, Степанов так и не узнал, что именно. А попасть через ополчение на фронт ничего не стоило: ни одной медицинской комиссии Степанов и его товарищи не проходили. Коля очень хотел учиться… Поступал в МГУ, но не прошел по конкурсу, думал поступать снова, но помешала война… К Степанову он сильно привязался, все время о чем-нибудь спрашивал, дивился познаниям Степанова и снова откапывал все новые и новые вопросы. Степанову нравилась любознательность товарища, его острый ум, и ему казалось, что вот из таких людей и вырастали самородки — такие, к примеру, как Циолковский или Мичурин.

Как погиб Коля? В бою? Под бомбежкой? От шальной пули? Не угадаешь… А вот кем мог стать Коля Егоров, Степанов, как ему казалось, знал твердо: личностью незаурядной…

Далее Юрченко писал:

Спрашивают меня о втором фронте, да что ответишь? Пока все одно и то же. Может, ты в Москве что слыхал? Как ты уже, наверное, знаешь по сводкам, скоро мы должны переходить одну речку — ручеек, да такой, что можно ноги замочить. Но ничего, одолеем. Ненависть к врагу, как тебе сказать, становится трезвее и куда крепче, хотя, казалось бы, куда уж дальше-то? Думаю, теперь фашист понимает и сам, что полностью будет уничтожен.

Письма твои, хотя и адресованы они мне, читаю всем. Так что ты это учти. Пиши, что делаешь, как работа.

Будь здоров!

Юрченко.

Удрученный печальным известием о Коле, Степанов не сразу понял, как сложно ответить на простой вопрос: «Что делаешь?»

А что он делает? Крутится целый день, с утра до вечера… А толку? Что сделано конкретно? Мелочи… Мелочи… Мелочи… И чувствуется, не будет им конца…

Что написать Юрченко, чтобы он понял: то, чему его, Степанова, учили в армии, не выветрилось, а сам он не превратился просто в инвалида, «звание» которого предполагало и оправдывало всякого рода поблажки, скидки и снисхождение и от других, и — самое страшное! — от самого себя.

Степанов вспомнил и о почте: может, там его ждет до востребования еще письмо — от матери, родственников, друзей? Как-то разок заходил — ничего не было.

Из армии и тыловых городов в Дебрянск после его освобождения хлынул поток треугольников, обычных конвертов и открыток. В каждом и в каждой запрос: «Живы ли?», «Жива ли?», «Жив ли?».

Больше всего адресовались в райком партии, справедливо считая, что самое надежное дело — писать в райком: прежде всего будет восстановлена и налажена его деятельность.

По просьбе Захарова все работники райкома, кроме всего прочего, осведомлялись у приходящих к ним по делам, не знают ли они, где можно найти такую-то и такую-то, чья фамилия значилась на конверте. Посылали искать адресата уборщицу, а если письмо было с фронта — даже инструктора. Чтобы ответить на запрос, нужно было проделать хлопотливую поисковую работу. Хорошо, если адресата в конце концов находили, а если нет? Что писать? Приходилось и такое: «Погиб», «Не вернулся»…

А запросы шли и шли…

Когда Степанов увидел дом, в котором расположилась почта, то понял, что со станции уже успели доставить мешок с письмами и газетами: молчаливая толпа женщин вливалась в настежь раскрытые двери. Когда подошел ближе, мог слышать девичий голос, почему-то неуверенно читавший фамилии адресатов:

— «Кленовой Анастасии Филипповне»…

— Филипповне?.. На том свете Филипповна…

Теперь Степанов понял, почему был не только неуверен, но и, как он определил только что, виновато боязлив голос девушки.

— «Поярковой Екатерине Пав…»

Не успела закончить, как радостный крик из стиснутой груди:

— Живой!.. Мне! Мне!

— «Гавриловым, всем, кто остался». Молчание.

— Гавриловы есть?..

— Нету Гавриловых…

Когда Степанов вошел в помещение почты, одни женщины читали и перечитывали полученные письма, другие — в какой уж раз! — перебирали в длинном ящике замызганные, до сих пор не востребованные фронтовые треугольнички, обычные письма в конвертах и открытки со знакомым штампом: «Проверено военной цензурой». Несколько женщин стояли в сторонке, чтобы не мешать приходящим. Стояли молча, объединенные одним горем. Уже давно получили похоронки, но почти каждый день упорно приходили сюда, боясь признаться себе, что надеяться уже не на что… Постояли и пошли. Среди них Степанов заметил Пелагею Тихоновну — сгорбленную, отрешенную. Но в ответ на приветствие Степанова сейчас же поклонилась и тихо сказала:

— Опять нету, Миша…

Такая жалость пронзила Степанова, что он готов был обнять бедную женщину, но что-то помешало ему, и он смущенно сказал:

— Пелагея Тихоновна, я сегодня приду к вам вечерком…

— Хорошо было бы, Миша… Хорошо бы… — Опять поклонилась и — к двери.

Прихрамывающий мужчина и женщина внесли фанерные листы, края которых были окаймлены красной полосой, а наверху стояла надпись: «Правда». Стенд для газеты! Начали прибивать к стене.

— Осторожней!.. Поосторожнее… Порвете! — просила девушка — работник почты — женщин, которые читали сводку Совинформбюро и не очень бережно, по ее мнению, обращались с газетой. Взглянув на стенд, обрадовалась: теперь не нужно будет рисковать экземпляром, который отдавал ей на время Мамин.

— Бабоньки, дайте доступ человеку… Бабоньки!

Степанов не сразу понял, что это девушка расчищает ему путь к ящику с письмами.

Но писем не было. Хватит и одного в день.

12

Среди немногих домов, случайно уцелевших на окраине города, был и дом Акимовых. Комнаты Пелагея Тихоновна сдала в наем райисполкому, разместившему в нем финансовый и земельный отделы, а себе оставила кухню.

Когда рабочий день заканчивался, Пелагея Тихоновна переселялась в комнаты. Приятно посидеть среди фикусов и посмотреть на картины-репродукции, так и оставшиеся висеть на стенах. Правда, часто в комнатах ночевали работники райисполкома, но сейчас все они были в разъезде.

Степанов под вечер зашел к Пелагее Тихоновне.

Вот здесь и рос Коля Акимов.

Пелагея Тихоновна и ждала, и не ждала Мишу. Все изменила, все поломала война… Всего можно ожидать: забудет, не выберет время…

Увидев Степанова, Пелагея Тихоновна бросилась ставить чайник.

О сыне не могла не говорить, впрочем, она почти все сказала при первой встрече. Выложила на стол кипу фотографий… Для этой рано постаревшей женщины вся оставшаяся жизнь была теперь только в сыне, в его судьбе, в этих карточках, запечатлевших чуть ли не месяц за месяцем дни его юности…

Степанов стал перебирать старые фотографии. Казалось, сто лет прошло с довоенной поры, целая эпоха… И было невероятно, что она уместилась в какие-то считанные годы. Невероятными казались эти беспечные дни, школа, прогулки, первомайские и октябрьские демонстрации…

Вот урок физики. Полкласса, как ни просил ребят фотограф, все-таки уставились в аппарат. Полкласса делают вид, что слушают Петра Федоровича, стоящего у доски. На столе — электрическая машина, названия ее Степанов не может вспомнить. Электрофорная, что ли… Есть такая? Вера дотронулась кончиком языка до верхней губы и улыбается. Ваня Турин сделал вид, что пишет, а сам смотрит в аппарат. Маша, как всегда, хотела поправить локоны перед съемкой, но не успела, так и сфотографировал ее Коля с поднятой рукой. Восторженный Борис Нефеденков обнял Ваню Дракина, и оба застыли, демонстрируя свою дружбу…