Изменить стиль страницы

Мне все было дорого в этом человеке: и его глаза — доверчивые, добрые, и большие оттопыренные уши, и все еще по-мальчишески непокорно дыбившиеся на макушке волосы, и эти вот грубые, как у наших пращуров, сильные и надежные руки, которых он, глупый, видимо, стеснялся, неловко пряча между коленями…

Долго сидела я так, не поднимая от стола лица, словно бы в забытьи блаженном, а перед зажмуренными глазами проплывали — бессвязно, обрывок за обрывком — воспоминания, одно милее другого.

…Я его встретила на улице. Он возвращался из артели «Красный мебельщик», где наш класс проходил производственную практику. Андрей до сих пор не знал, кто ему подсунул в «Лунный камень» записку. Я страдала от его равнодушия ко мне и в то же время радовалась… радовалась его, Андрея, недогадливости. Меня даже сейчас бросало в дрожь, стоило завидеть Андрея. Я сгорала от стыда, сгорала от нестерпимой сердечной боли.

Вот и в этот раз… я обрадовалась, встретив его случайно на улице, и в то же время безумно испугалась. Все во мне дрожало, когда я, стараясь казаться невозмутимо спокойной, позвала Андрея в кино (мы с Римкой и в самом деле собирались пойти в кинотеатр на дневной сеанс). Смотрела на него по-собачьи преданными глазами, прося судьбу: «Заставь, заставь его послушаться меня!»

Но Андрей досадливо отмахнулся, сказав, что у него нет времени. Я же все канючила, вымученно улыбаясь:

— Ну, не хмурься, Андрейка, погляди солнышком!.. Правда, сходим, а? У нас три билета (тут я врала)… одна девочка собиралась, а потом передумала. Не пропадать же билету!

Завидев подбегавшую Римку, поспешно добавила:

— Риммочка, вот и компаньон нам! Только ломается что-то…

И тут совсем неожиданно Андрей пробурчал уступчиво:

— Ладно уж… пойдемте!

Воспрянув духом, я без промедленья вознеслась на седьмое небо!

В кинотеатре хотела посадить Андрея в середочку — между собой и Римкой. Но они друг друга терпеть не могли, и Андрей сел на первый от края стул. Рядом с ним — я, а справа от меня — надувшая губы Римка.

Демонстрировали какую-то пустопорожнюю, совсем не смешную комедию — я смотрела на экран рассеянно. Наслаждалась же не кинокартиной, а близостью Андрея. Как бы невзначай положила я руку рядом с его рукой (стулья стояли вплотную один к одному, и так же плотно друг к другу сидели и зрители). Андрей даже не заметил, что наши руки слегка касаются, я же вся млела от этой тайной близости к нему, будившей во мне первые, пока еще не совсем осознанные чувства…

После сеанса, выходя из полутемного, душного зала на мартовский забористый сквозняк, я украдкой прижала к губам свою руку, еще горячую от прикосновения его руки.

А в другой раз, тоже, по-моему, в марте, на исходе марта — этого последнего года нашего совместного учения, мы брели лениво из школы по отмягшей дороге. Мы — это Колька Мышечкин (или Мишечкин? — точно не помню сейчас), Римка, Андрюха и я. Вдруг из Гончарного переулка резво выбежал Донька Авилов с футбольным мячом.

— Полюбуйтесь: герой! — ядовито покривилась желчная Римка. — На уроках его нет, а баклуши бить мастер!

— Так уж и баклуши! — беззаботно рассмеялся Донька. — Мать не отпустила в школу. У нас Милочка заболела… врача жду.

И гаркнул мальчишкам, подбрасывая вверх мяч:

— Сыграем, робя?

Колька сразу же сунул перекосившейся Римке портфель с книгами. И похлопал азартно в ладоши:

— А ну подбрось!

Андрей огляделся по сторонам, ища сухое местечко, куда бы положить полевую сумку (я тогда не раз думала: откуда у него эта старая, залоснившаяся сумка?). Но тут я сказала:

— Давай уж… подержу.

Он отдал мне, покорной, не только разбухшую от книг и тетрадей сумку, но и пиджак с шапкой в придачу.

— Раз напросилась, так держи! — сказал он с ухмылкой. И, как бы чего-то застыдившись, тотчас отвернулся, побежал за пролетевшим мимо мячом. Мяч шлепнулся в лужу. Обжигающими искрами взметнулись к небу крупные брызги.

По высокому же небу, высокому по-весеннему, синевы необыкновенной — мартовской, проплывали озабоченно-угрюмые, прямо-таки нездешние диковинные облака, порой заслоняя могильной своей чернотой солнце. И тогда становилось вокруг ощутимо прохладно. Но уж в следующую минуту опять показывалось над землей доброе светило, и тебя обдавало блаженным зноем.

В одну из таких райских минут я вдруг наклонилась, не отдавая себе отчета, что делаю, и уткнулась лицом в перевернутую вверх тульей старую шапчонку Андрея. И миг-другой жадно вдыхала запах его волос.

Никогда не забуду и тот пестрый, празднично-солнечный денек, когда на Черном мысу я ломала пламенеющие, будто раскаленные в горне железные прутья, гибкие ветки вербовника с замохнатившимися барашками.

От исконно первобытных запахов — оттаявшей земли, забрызганных зеленью бугров, клейких веток — у меня чуть-чуть кружилась голова. А возможно, она кружилась еще от другого? Через два часа я условилась с Максимом Брусянцевым встретиться на плацу, чтобы вместе пойти в больницу к Андрею.

Две недели назад произошла эта трагедия на Волге, когда утонул в майне Глеб Петрович Терехов, а нашего Андрюху вытащили из воды чуть ли не полумертвым. Целых две недели я просила небо: «Помоги ему выздороветь! Помоги ему встать на ноги!» И вот сегодня мы с Максимом будем в больнице, и я увижу Андрея. Говорят, ему разрешили уже вставать с постели.

Я волновалась. Волновалась безумно. И все ломала и ломала с восторгом податливый вербовник. Одна тонкая веточка хороша, а другая еще пригожее. Не заметила даже, какой ворох очутился у меня в руках!

Села на пригретый солнышком бугорок в игольчатой изумрудной травке и стала разбирать свой веник. А когда составила букет, прижалась лицом к пушистым барашкам — прохладно-свежим, с горьковатым миндальным ароматом.

Больница стояла на холме у дубков — за городом. Не помню, о чем мы говорили с невеселым Максимом, шлепая по раствороженной в жарких ручейках дороге, зигзагами поднимавшейся в гору. Кажется, о многом и ни о чем значительном. Отвечала на его вопросы, сама про что-то спрашивала, а думала, думала лишь об одном — о предстоящей встрече с ним, Андреем, таким глухим, равнодушным к моим тревожным, унизительно-заискивающим взглядам, маленьким хитростям, когда я, словно бы случайно, встречалась с ним нос к носу.

Тешила себя надеждой: после болезни, возможно, прозреет он, откроются наконец у него глаза? И он… страшно даже думать… И от этого вот страха, видимо, и ополоумела я, когда подошли мы к старым больничным воротам, сложенным из прокаленного кирпича — багрово-сургучного цвета.

Внезапно сунув в руки Максима вербу, я понеслась по склону вниз, легко и быстро, точно летела в пропасть, совсем не слушая его оторопело-удивленного оклика:

— Зойка! Да куда ты?.. Постой, антилопа быстроногая!

…Много еще всяких — бередящих сердце — картин проплывало перед моим взором, может, для кого-то пустых, вздорных, пока я сидела склонившись над присланной фотографией. Но для меня все эти воспоминания, даже крупицы какие-то, связанные с Андреем, были самыми сокровенными, самыми бесценными!

Два дня провела на лесосплаве.

В эту зиму выпали обильные снега, а весна пришла дружная, веселая, и малая петлявая речушка, по которой сплавлялся лес, сейчас взыграла, выплеснулась из берегов.

Материалу собрала на две статейки. Одну из них вчерне набросала вечером, засидевшись в нарядной до часу ночи. Писала при свете керосиновой лампы. Назойливые комары мельтешили перед глазами, больно жалили руки, лицо, шею, но работалось споро, и я не очень-то обращала на них внимание.

Здесь же, в нарядной, и заночевала на голом топчане. Разбудили меня на рассвете неистово голосистые соловьи. Вряд ли еще когда удастся услышать такое до жути ликующее пение! Честное комсомольское!

Часам к одиннадцати утра я прикончила все свои дела и в ожидании попутного грузовичка в Богородск присела на лавку под старой корявой ветлой у крутояра.

Внизу, под глинистым обрывом, бежала, лихо играя на стрежне солнечными бликами, полноводная речка. Во всю свою зыбучую ширину была она усеяна бревнами и ноздреватыми шапками пены. Местные жители зовут эту пену «цветом».