Изменить стиль страницы

Время от времени однообразную песню дождевых потоков рассекал гром. В рамах вздрагивали стекла. В лесу под деревьями овечьей отарой жались друг к другу отходники. Голодные и босые, стояли они под ливнем, издавна приученные капризами судьбы к нужде и невзгодам, к дождям и стуже. Молния зажгла дерево, и оно сгорело до пня. Удушливый смрад горелой древесины щекотал ноздри; какая-то женщина в толпе вымокших людей не удержалась и заплакала, громко всхлипывая. Она плакала надрывно, слезы смешивались на запавших щеках с дождевыми струйками.

Ночью Данило Кашпур вышел на террасу. Опершись плечом о мокрую деревянную колонну, он уставился невидящим взглядом на притихший парк. Он жадно дышал, стараясь вволю наглотаться ароматного, пьянящего воздуха. В вышине растаяли тучи. На севере мерцающим огоньком всходила Полярная звезда. Терпко пахло цветущей сиренью. Данило Кашпур плотнее прижался плечом к мокрому дереву колонны…

Ночью шла домой Ивга. Не спеша пробралась через сад, видела на террасе Кашпура — издалека белела его сорочка. Девушка шла, осторожно отводя рукою ветви деревьев. Капли дождя падали ей на руки. Отец не слышал, как она вошла в хату. С лежанки несся прерывистый храп. Ивга легла в постель. На жесткой мешковине было знобко. Ивга лежала, вытянув руки вдоль бедер, и слушала, как бьется в груди сердце. Ох, это сердце! Может, и не нахлынули бы эти мысли, если бы в село не пошла. А теперь не удержишь их… Как-то учительница встретила ее на дворе у Ориси и приголубила теплым взглядом. Ивга посидела с девушками на завалинке, а потом пошла к ней. В тесной комнатке, заставленной мебелью, шаткими этажерками, полными книг, было тихо и уютно. Учительница щурила глаза за очками, рассказывала. Потом отодвинула в сторону вязанье, раскрыла книжку и стала читать. От непривычки Ивге было тяжело слушать. Взгляд блуждал где-то за окном, по опустелому двору. Но когда вслушалась, забыла, где она. Словно путешествовала по страницам книжки. Ушли они с Орисей уже в дождь.

По дороге на бегу Орися сообщила:

— У ней муж где-то в Сибири помер.

И до самого дома Ивга повторяла про себя имя учительницы, будто боясь позабыть: «Вера Спиридоновна… Вера Спиридоновна».

Жесткая мешковина раздражает кожу. Ивга откидывает ее и лежит в душной темени хаты. Кажется, все притаилось, все стережет тишину майской предгрозовой ночи. Девушка прижимает горячую ладонь к сердцу, словно хочет удержать бешеный прибой крови, вызванный то ли вечерней беседой, то ли майской грозой. В голове мелькает мысль: была бы жива мама — пришла бы к ней, приласкалась и рассказала бы о смутной тоске, что бродит в сердце. Молчит ночь за окном. В синих окнах — клочок далекого неба, изменчивое сияние звезд.

IV

На горизонте ветряки буравят синеву почерневшими крыльями. Марко сидит на плоту, подобрав под себя ноги. Разглядывает все вокруг, любуясь тихой красой.

Он загорел, исхудал. Солнце и ветер наложили свою печать на заострившееся, угрюмое лицо. Обнаженный до пояса, он подставляет грудь, спину, ровные, узловатые от мышц плечи палящему солнцу и суховею. Спиною к Марку, свесив ноги в воду, сидит Саливон. Рядом с ним, с шестом в руке, Оверко Бессмертный, сухощавый, невзрачный, незлобивый мужик. Он дымит самокруткой, отирая рукавом потный лоб. Позади, на одном из последних плотов, запели. Марко узнал звонкий, холодный голос Архипа. Ему вторили еще голоса. Песня катилась по волнам, отдавалась эхом в берегах. Странные невиданные птицы кружились над головой. Песня была тоскливая. Пелось в ней про лихую долю казака, что пошел в дикую степь воевать татар и погиб, сраженный отравленной стрелою. Упал казак в высокую траву, выклевал ему ворон очи, истлел платочек — подарок милой, заржавела сабля. Марко загрустил. К чему такая песня? Наслушался он от деда Саливона про эти дела. Любил дубовик по ночам, прихлебывая из кружки кипяток, заваренный вишневым листом, рассказывать про давние времена. Благоговейно храня молчание, устремив на деда широко раскрытые глаза, ловил Марко каждое слово. Только трудно было понять: сказка это или быль. Стирались границы между вымыслом и правдой.

— Один я на свете, — говорил ему дед, — да и ты, парень, бедолага. Лежит к тебе мое сердце. Жалею тебя.

А в Чапаях выпил Саливон полбутылки водки, подобрел, глаза наполнились слезами, и пел он до поздней ночи разные песни, да еще и Марка заставил выпить. Тот уклонялся: от сивушного духа мутило. Саливон совал в рот кружку, настойчиво приговаривая:

— Какой же из тебя сплавщик будет, коли водки боишься! Пей, сукин сын, не кобенься!

Архип подзуживал, смеялся. Стряпуха Мисюриха хлопала себя по бедрам, визжала, дивясь Марковой трусости. Парень, уступая, выпил.

— Окрестили, окрестили! — радовался Архип. — Молодец, Марко!

А тот смотрел перед собой мутным взглядом. Фигуры людей расплывались перед глазами, сливаясь с вечерними сумерками. Больше он уже не помнил ничего. Только под утро, опустив голову, черкал вихрами холодную синюю воду. Его рвало.

Саливон на другой день все присматривался к нему, словно измерял силу парня. Взглянет — и спрячет усмешку под седыми усами. А Мисюриха загородила дорогу в курень, перемигнувшись с Архипом, и сказала:

— Скоро и к девчатам молодца подпустим.

Марко покраснел, резко оттолкнул надвинувшееся на него потное плечо женщины и скрылся в курене.

Дней прошло немного, а перемен и удивительных новостей не счесть. Ступил Марко на новую землю. Ступал боязливо: а вдруг почва ненадежная, а вдруг выскользнет из-под ног? Люди чудные, непонятные в своем веселье, страшные в гневе. С утра до вечера на плотах мертвая тишина. Только и слова людского, что изредка запоют песню. Ели молча, насупив брови, хлебали сосредоточенно, облизывая деревянные большие ложки, до последней крошки прожевывали хлеб.

Лежали навзничь на влажных бревнах, покусывая зубами кончики усов, смотрели в бездонную глубину прозрачного неба. Иногда прервет тишину суровый оклик дубовика:

— Держи правей!

И в ответ со всех плотов подручные отзовутся:

— Есть правей!..

И поплывут дальше. Медленно несут плоты вдаль пенистые волны. Остались позади Кайдацкий, Сурский, Звонецкий и Лоханский пороги. Провел дед Саливон по страшным водопадам караван, ни одного дубка не отдали на поживу волне. Как манящая тайна лежал еще впереди самый грозный, овеянный страшной славой Ненасытец. Наслушался Марко от Саливона таких речей про этот порог, что мороз продирал по коже.

…Давно стихла песня. А Марко сидит недвижимо. Мысли его далеко от этих берегов. Иногда мимолетным воспоминанием всплывает перед ним Дубовка, ожидание весны, черное пожарище на месте хаты. Только вот представить себе выражение лица матери в то утро, когда он поехал за попом, не может Марко. Мысль о матери влечет за собою другую. В курене, под соломенным тюфячком, лежат два коротких письма от отца. Юноша наизусть помнит скупые, исполненные безысходной горечи строки. Томимый этой горечью, тоскует Марко Высокос.

Время тянется вяло. Ничто в этой сверхъестественной неподвижности не напоминает о движении времени. Можно сколько угодно сидеть так, подобрав ноги, глядеть вдаль и думать. Не оборачиваясь, дед Саливон скороговоркой приказал:

— Поди на четвертый, скажи Архипу, чтоб возле косы глядел в оба — вон острова уж зеленеют. Да чтоб не баловать, а то набалую всех вас…

Саливон еще что-то бормотал, но Марко уже не слушал. Вскочил и побежал. Плоты плыли вперед, а он, словно преодолевая это движение, бежал наперекор. Балансируя на бревнах, которые соединяют плоты, одной рукой держась за смоленый канат, добрался до Архипа. Тот трудился над рубахой. Маленькая иголка тонула в его толстых желтых пальцах. Марко передал приказ, но возвращаться не торопился. Чуть подальше, на мешке, лежала Мисюриха. Волосы ее разметались по плечам. Из-под короткой юбки высовывались смуглые ноги, с черными, словно обожженными, ступнями. Она лениво взглянула на Марка и отвернулась. Архип не спешил исполнить приказание. Шест, которым он должен был направлять плот, лежал рядом.