Изменить стиль страницы

СМЕРТНАЯ ВЫСЬ

Перо
Все тяжелей роднит
Бумагу белую со мною.
Она мне душу леденит
Своей жестокой белизною.
Бел сахар,
Но бела и соль.
О, ветер юности пьянящий,
Когда еще любая боль
Считается
Ненастоящей!
Когда, как мел,
Легко стереть
Все огорченья
На рассвете,
Когда, еще не веря в смерть,
Легко мы думаем о смерти.
Когда в неведенье своем,
Как дети, смелые в реченьях,
Мы злому слову придаем
Еще не полное значенье.
Война! —
И крик,
А не слова,
Как будто, описав кривую,
Отторгнутая голова
Ударилась о мостовую.
Легла немыслимая тень
На камни
И на все живое,
Как будто зеркало кривое
Перекосило ясный день.
Химеры из углов полезли.
У молодых и стариков
В подспудной памяти воскресли
Все ужасы
Былых веков.
Пришла пора
Платить в беде
И в круговой
И в личной доле
За клятвы, данные в труде,
За песни, спетые в застолье.
За все — за подлость подлецов,
За мудрость мудрецов столетья.
За все — за подвиги отцов,
За их суровое наследье.
За милой речки берега,
За радости,
За огорченья,
За первый взлет под облака,
За первое свое крушенье.
За свой диплом,
За переплет,
Серпом и молотом
Горевший.
За все, за все —
За самолет,
Увы, к боям
Не подоспевший…
* * *
Любил я скрипку.
Но в тот час
На опечаленном перроне
Не скрипки провожали нас,
А наши русские гармони.
Под скрипки,
Как бы ни играть,
Как струны
Ни терзать смычками,
Пристало слезы вытирать
Платочками,
А не платками.
Зато гармоням
Боль — не стыд.
Они о муже и о друге,
В тоске заламывая руки,
Как бабы, плакали навзрыд.
Для них рыданье не игра.
Для них на годы расставанья
Придумывали мастера
Двойное, долгое дыханье.
Когда их темные ремни
В игре
К плечам
Приникнут плотно,
Они покажутся сродни
Всем остальным
Ремням походным.
Объятья.
Слезы…
У черты
Ошеломленного перрона
Стояли тридцать два вагона
С дверьми,
Открытыми
Как рты.
Игра судьбы:
Мы снова рядом,
Борис и я,
Враги — друзья.
В тот день
Еще мы пахли складом
Перележалого белья.
Без хитрых
Фиговых одеж
Он стал в экипировке грубой
На прежнего себя похож —
Таким, как в дни аэроклуба.
Откинув голову свою,
В пилотке ставшую крупнее,
Глядел он в небо, каменея,
С руками книзу,
Как в строю.
Там,
В небе,
Над тоской разлук,
На фоне облаков багряных
Спешила легкая Марьяна
Через высокий виадук.
Неопалимая в огне,
Прекрасная в тревожном беге!
И стало странно, как во сне,
Нездешне стало,
Как на Веге.
Вот лестница.
Вот с высоты
Летит Марьяна.
Ниже…
Ниже…
Уже близка,
Уже я вижу
Ее небесные черты.
Сняв туфельки,
Уже земной
По ступеням спешит спуститься,
Спешит, чтобы успеть проститься…
С кем?
С кем проститься?
С ним?
Со мной?
Уже гудок
Сердца потряс.
Под нарастающие звуки
Марьяна увидала нас
И, вздрогнув,
Опустила руки.
Над всплеском горя и тоски
Труба призывная трубила.
Марьяна даже отступила,
Зажав ладонями виски.
И рисовать уже не надо,
На то и красок не найти,
Как отрывался взгляд
От взгляда,
Грудь отрывалась
От груди.
Повдоль вагонов стоны, стоны
В километровый стон слились,
И только тридцать два вагона,
Толкнувшись,
Не разорвались.
Кого же все-таки,
Кого
Марьяна проводить хотела?
Не отличив ни одного,
Она кого-то пожалела.
Вагон стучал:
«Кого?
Кого?»
Найдя ее в толпе угарной,
Подумал каждый благодарно,
Что пожалели
Не его.
Казалось мне,
Художник грубый,
Давно забывший доброту,
На певшие когда-то губы
Кривую наложил черту.
Казалось, сумасшедший гений
Единственную из земных,
Не допуская исключений,
Похожей сделал на других.
В глазах ее
Цвело мученье.
О, лжехудожница-война
С привычкой мрачной
К обобщенью, —
Чтоб все глядели,
Как одна!
* * *
Что мучило?
Что сердце жгло?
Что думал я?
Спервоначала
В моей душе еще кричала
Любовь к тому, что отошло.
Еще и ненависть не зрела,
Но вспыхнула —
Не побороть:
О, как горела, как горела
Любовь, сжигающая плоть!
Еще безликим было зло,
Еще далекими лишенья.
Любовь росла,
А с ней росло
Раскаянье и сожаленье.
Зачем в такой тревожный век
Я счастье вечное пророчил!
Зачем той горестною ночью
Я красоту ее отверг!
Любовь росла,
Любовь крепчала
И ненависти
Не вмещала.
Пиши, железное перо,
Пиши, познавшее сверх меры
Трагедию высокой веры
И в Человека
И в Добро.
Печальна веры той судьба
В людей с ружьем не по охоте,
В людей от Шиллера и Гёте,
От молота и от серпа.
И кто не верил среди нас,
Что стоит только крикнуть:
— Братья! —
Как бросятся
К тебе в объятья
И рыжий Фриц,
И смуглый Ганс.
Пиши, перо,
Все в той же вере
Картины горя и беды:
Мир Моцарта и мир Сальери,
Мир свастики и мир звезды.
Пиши два мира, два лица:
Мир красоты,
И мир уродства,
И безоружность благородства
Перед коварством
Подлеца…
Молчи, перо.
Передохни.
Всем пониманьем,
Данным с детства,
Дай мне додумать,
Как они
За восемь лет
Дошли до зверства.
…Ведь был прогресс.
Была печать.
Да, да, была,
Но-от печати
Случилось черное зачатье
И та же выучка молчать.
Была печать,
И был прогресс.
Да, да, он был,
Но от прогресса
Мозгов фашистских,
Как под прессом,
Все меньше
Становился вес.
…Легко ли,
Повстречав таких,
Нам было смертным боем
Биться
И все-таки не очутиться
В борьбе
Похожими на них!
* * *
Рожденные,
«Чтоб сказку
Сделать былью…»,
Как, помню, пелось
В песенке одной,
Свои еще не сломанные крылья
Мы с грустью ощущали за собой.
Уже чужие синеве небесной,
Мы по стальным летели колеям.
Казалось, нам в вагоне было тесно,
Казалось, крылья те
Мешали нам.
Летели?
Нет!
У каждого в петличках
Была не птичек
Божья благодать.
Пишу «летели»
Только по привычке,
По памяти
Умевшего летать.
Пилоты,
Мы сидели средь пехоты,
И, значит, время попусту сгубя,
Мы, строившие наши самолеты,
Их не успели сделать для себя.
Хоть не было вины особо личной
У нас, у мастеров большой руки
Все ж, если говорить метафорично,
Мы ехали на фронт,
Как штрафники.
От горна,
От его огня
Катились мы
В горнило ада:
С Востока,
От истока дня,
На Запад,
В сторону заката.
О, сколько нужно дней
И доброй силы
Вагон, как люльку,
На пути качать,
Чтобы солдат
Увидел всю Россию,
Увидел все,
Что надо защищать;
Чтоб все увидел,
Все он заприметил,
Не проглядел чего-то
Невзначай…
Россия-мать,
Все для тебя мы дети,
Россия-мать,
Качай меня,
Качай…
Река…
Тайга...
Деревня за пригорком…
Опять тайга…
Вот полоса жнивья…
Вот Иверка…
Вот станция Ижморка…
Вот заблестела
Реченька моя…
Есть много рек,
Но самой дивною
Выла и будет,
Жив пока,
Та говорливая, разливная,
Благословенная река.
Она то узится,
То ширится
В прохладе леса и травья,
Моя кормилица, поилица
И нянька мудрая моя.
Налимовая,
Пескаревая,
Да сохранятся на века
Твои глубины окуневые
И черемшовые луга.
Да не иссякнет вод течение,
Да будут дымкой голубой
Ходить туманы над тобой
И зоревые
И вечерние…
Я бросил ветку
В речку-реченьку
С моста, гремевшего над ней,
Чтоб ветку ту
Прибило к вечеру
Под окна матери моей.
Огни зажгутся в Яя-Борике,
Тогда она с поклоном дню
Сойдет к реке
Помыть подойники
И тронет весточку мою.
Застраждет
Грудь ее уставшая…
О том, что минул я ее,
Подскажет
Никогда не лгавшее
Ей материнское чутье.
* * *
Так думал я.
Тем сердце жило.
Теперь с приходом темноты
Моя страна огни тушила,
На окна синие спешила
Наклеить белые кресты
И за Уралом за рабочим,
Еще не прятавшим огней,
Безлунные глухие ночи
Желанней стали
Светлых дней.
От перегона
К перегону,
От рек до речек,
По мостам
Гремели тридцать два вагона
Навстречу стыдным новостям.
И нарушали эти вести,
Чужие смыслу «не убий»,
Трагическое равновесье
И ненависти
И любви.
Мы пели
Петое давно,
Про паровоз и про винтовку.
Нам помогало петь вино,
Добытое на остановках.
Плясали с чертиком в башке,
И кто-то, помогая ложкам,
Играл на старом гребешке,
Как будто на губной гармошке.
Веселые всегда в чести,
Поскольку в каждой передряге
Обязан кто-то крест нести
Весельчака
И забияки.
А я под лязг
Стальных колес,
В свою заглядывая душу,
Решал мучительный вопрос: .
А кто я?
Струшу иль не струшу?
Мне
И не думалось такое,
Когда уже притихших нас
За первостольною Москвою
Догнал Верховного приказ:
За полученьем,
Прямо с ходу,
С горячих западных ветров
Он приказал вернуть заводу
Технологов и мастеров.
Средь разбиравшихся в моторе,
Средь отличавших дрели визг
Был назван я,
Василий Горин,
И однокашник мой, Борис.
А эшелон
Тянулся в спешке
До станции,
Где нам сойти.
Звучали едкие насмешки
Невозвращаемых с пути,
Неограждаемых от смерти,
От смертной раны,
От огня,
От прозябания в кювете:
— Ха-ха! У них в Кремле родня!
Как трудно было
Сильным, гордым
Душой томиться от стыда.
Живой поймет,
А перед мертвым
Не оправдаться
Никогда.
Живой поймет!
Бессильно слово,
Но убедителен зенит.
Живой поймет!
Ему, живому,
Насевший «юнкерс»
Объяснит…
* * *
Он шел в пике.
Мы, как в бреду,
Под рев его и паровоза
Выскакивали на ходу
И скатывались по откосу.
Но взрыв! —
И землю потрясло!
Но взрыв! —
И землю разломило!
Меня волной ошеломило,
Меня куда-то понесло.
И было странным для меня
Последней мысли угасанье:
«Ах, вот как умирают…»
Я
На этом
Потерял сознанье.
Не встал бы,
Но крутая жизнь
Меня в суровости растила:
Упал — на ноги становись,
Чтоб кровь лежачая не стыла,
Я жил и рос в науке той,
И тело памятливым, стало.
Оно само,
Слепое,
Встало
И разбудило
Разум мой.
Я слышал стоны,
Стоны,
Стоны
И видел в отсвете зарниц,
Как над обломками вагонов
Шумела стая красных птиц.
Им было тесно.
То и дело
Они дрались остервенело,
Ломали крылья,
И окрест
Звучал их неумолчный треск.
Смешалось все:
И стон смертельный,
И шум огня,
И клекот злой…
Трава горела.
Как в литейной,
Железом пахло
И землей.
Мне все казалось,
Все казалось,
Что в жизни
Что-то повторялось.
Казалось, был и этот зной,
И этот при закатном солнце
Истошно нараставший вой
Штурмующего крестоносца.
Казалось, был уже такой,
Глядевший в небо
И кричавший
С обидой,
С горечью,
С тоской:
— А где же наши?
Где же наши?!
О, небо!
В розовом дыму
Кровоточащее,
Как рана!..
А я все шел.
И звал Марьяну,
И сам не зная почему
А я все шел.
И вдруг устал.
И вдруг остолбенел,
Пронизан
Глазами скорбными Бориса,
Глядевшего из-за куста.
В них мука смертная сквозила,
Как на окне стекла излом.
Другие все
Ползли в низину,
А он на холм,
На холм,
На холм…
Он полз на холм,
Где над пожаром,
Кроваво-красное сквозь дым,
Лежало солнце детским шаром,
Красивым шаром надувным.
Он полз мальцом
К игрушке детства,
А следом
Обагряя куст,
Кровь еще помнила о сердце
И отбивала
Слабый пульс.
Он полз
Над взрывом,
Над пожаром,
Как будто
И не ранен был,
Все к шару,
К шару,
К шару,
К шару,
А шар качнулся
И уплыл
За лес,
За речку…
На мгновенье
Борис поднялся над травой
И в горестном недоуменье
Упал к востоку головой.
Есть знак:
Почуяв, что умрет,
Когда б и где б ни очутился,
Смертельно раненный ползет
В том направленье,
Где родился.
Ему я грудь перевязал
Руками как бы не своими.
Еще он жил,
Еще он звал,
Как я, он звал
Все то же имя.
Еще он жил,
Еще он был.
— Возьми…
Вот здесь…
Вот здесь, в кармане…
Вернешься…
Передай Марьяне…
Скажи, что я…
Ее любил…
Он говорил уже из ночи.
И не успел сказать всего.
Но мне была еще жесточе
Вторая исповедь его.
Неужто думал я о ней,
Когда Борис
Смолкал навечно?!
Нет? Эта мысль
Пришла поздней.
Тогда я думал
Человечней…
Однажды,
Помнится, весной
Втроем мы снялись
В дни полетов.
И вот из книжки записной
Знакомое скользнуло фото.
На фотографии на той,
Казалось, вместе мы летели,
Все трое высоко глядели
С какой-то дерзкой чистотой.
Теперь же, бывший рядом с ней,
Глядевший от любви нетрезво,
На карточке
Я был отрезан,
Как он отрезан
На моей…
* * *
Как часто
Думал я потом,
Как мучился
В догадке смутной:
Чем для него был этот холм
В его последние минуты?
Взбираясь по тому холму,
Роднясь душой
Со смертной высью,
Не захотелось ли ему
Подняться
Над своей корыстью?
Отмывшемуся дочиста
Нечеловеческим страданьем,
Была ли эта высота
Его последним оправданьем?
Как горестно
В беде прозреть,
Печальным светом озариться,
Душою заново родиться
И, народившись, умереть!
Как часто думал я о нем,
О мудром смысле очищенья.
Душа, омытая огнем,
Достойна моего прощенья.
Не взял он дот,
Не взял он дзот,
Навстречу танку …
Не метнулся
И по приказу
Не вернулся
Победный строить самолет.
Не взял он дот,
Не взял он дзот,
Но для оставшихся
В пилотках
Вдруг стала
Малая высотка
Прообразом
Больших высот.