Изменить стиль страницы

Это большая ложь, что в Советскую Армию пацаны рвались как на футбольный матч с участием московского «Спартака». А популярный пропагандистский тезис, что девушки не выходили замуж за парней, не отслуживших в армии, тоже насквозь лукавый. Выходить боялись за так называемых «белобилетников», получавших отсрочки от службы по болезни…

Во времена почти 300-миллионного СССР призывной контингент в иные периоды насчитывал 18 миллионов человек. А солдат требовалось три с половиной миллиона. Но правда и в том, что парень, прошедший в армии суровую «школу мужества», был во многих отношениях надежней и сильнее многих своих гражданских одногодков.

И все же в то время и при той власти не было столь откровенно наплевательского отношения к Конституции и закону о воинской службе, как сейчас. Из ста призывников, получивших повестки, тогда в строй становились 75. Ныне — 11. И уже который год во время очередного призыва Россия недосчитывается в рядах своих защитников примерно 30 тысяч беглецов…

В армию идешь служить не потому, что тебя до мозга костей пронимают патетические речи профессиональных и самодельных пропагандистов о гражданском и конституционном долге. И без них ясно, что должен же кто-то держать в руках оружие и охранять страну. Но важность этой мужской миссии понимается по-разному. Кто-то идет в армию по искреннему убеждению. Кто-то — с установкой обреченного на неволю человека. Юная репортерша районной газеты выбрала среди призывников самого красивого и высокого и спросила:

— Почему ты идешь в армию?

— Потому, что не хочется идти в тюрьму, — искренне отрезал тот.

Если не хватило ума поступить в институт или с помощью папы-толстосума или знакомого врача отмазаться от «лямки» под видом закоренелого энурезчика или шизика, значит — «Стать в строй!»…

В строй становятся чаще всего неблатные. Потому Советская Армия почти вся и была рабоче-крестьянской. И эта несправедливость еще больше нагоняла тоску при мысли, что и ты оказался в этой массе людей «второго сорта» и вместо студенческой аудитории или привольной беззаботно-пижонской жизни, вместо тусовок с девчонками и свободы вынужден уходить в насквозь регламентированную житуху за забором воинской части, заниматься делом, к которому совсем не лежит душа. Мало было радости отдавать этому лучшие годы своей молодой жизни и считать дни до «дембеля».

Но кто-то же должен…

* * *

Сборы в армию чем-то очень похожи на проводы на войну, где вероятность гибели всегда есть. Может быть, прежде всего поэтому так рыдают в час расставаний матери и часто не сдерживают слез отцы, хорошо знающие цену казарменной жизни.

Есть что-то парадоксально-жутковатое в том, когда одновременно заливаются плачем матери и весело наяривают гармошки. Натужно храбрятся стриженые пацаны, впервые в жизни на столь длительный срок уходящие из теплого родительского дома в неведомую и грубую жизнь…

Армия — это жестокость. И хотя я хорошо знал это еще до повестки из военкомата, но не думал, что практическое подтверждение этой истины постигну уже так скоро, едва сойдя с трапа военного катера на заснеженный берег Десны…

На мне были стильные итальянские туфли-лодочки ослепительно желтого цвета, доставшиеся от брата. Они были на два размера больше положенного и потому в глубоком снегу постоянно сваливались с ног. Я несколько раз отставал от взвода, и сержант все громче и злее начинал покрикивать на меня. Когда он назвал меня «козлом» и больно поддал под зад тупорылым юхтевым сапогом, я назвал его «козлом с лычками». А через секунду от молниеносного удара в челюсть влетел в сугроб…

В сенцах захудалой гарнизонной бани, где холодные тяжелые капли падали на мою голую задницу с облупленного мокрого потолка, а по ногам тянуло вязким, как холодец, сквозняком, усатый таракан-старшина кинул мне первую застиранную гимнастерку, за метр разящую хлоркой. А еще — гигантские, словно на слона, кальсоны без пуговиц и без тесемок. С таких вещей тоже начинаешь постигать азбуку фирменного армейского небрежения к человеку…

В желтом обломке запотевшего и потрескавшегося зеркала увидел я дебильную физиономию с голым черепом и огромными, как у Чебурашки, ушами. Легендарная Советская Армия пополнилась еще одним рекрутом.

От бани до казармы старшина устроил новобранцам марш-бросок, в ходе которого ржавая проволока, которой я скрепил верх кальсон, почти до кишок продырявила мне живот, и я вынужден был поочередно поддерживать портки руками.

Перед отбоем старшина построил взвод в исподнем и, увидев на моем интимном обмундировании кровавые разводы, грозно спросил:

— Это что еще за менструация?

Под конское ржание тридцати молодых глоток таракан приказал мне снять кальсоны и строевым шагом отправил в умывальник стирать окровавленные «шорты слона».

В ту же ночь на подоконнике ленинской комнаты я задыхался от плача, огрызком карандаша царапая при лунном свете на куске промасленной бумажки из-под печенья жалобное письмо маме. О кальсонах без пуговиц и без тесемок, о разодранном ржавой проволокой животе, о том, что в казарме нет горячей воды, а в туалете нет даже перегородок между толчками…

Еще написал, что в казарме сильно пахнет мочой и сапожной ваксой (и этот запах будет меня преследовать потом все тридцать лет службы, где бы я в армейские казармы ни заходил — в Калининграде, в Сибири или на Камчатке).

Потом я пришил к своим кальсонам огромную, как пятак, желтую шинельную пуговицу с серпом и молотом и уснул мертвецким сном. Свой первый солдатский сон я на всю жизнь запомнил по особой причине…

Мне снилось, что я, как это часто бывало в реальной жизни, сплю во дворе своего дома на раскладушке под яблонькой. Краснобокие яблоки стали вдруг густо падать прямо на мой лоб. Отец смотрел на это и громко смеялся. Потом совершенно чужим и страшным голосом сказал:

— Сынок, подъем!

А мне еще хотелось спать. Тогда отец громовым басом заорал мне в самое ухо:

— Подъем, козел еханый, — тебе говорю!

При этих словах тяжелые яблоки еще чаще посыпались с веток, больно стуча прямо по моему лбу.

Я открыл глаза и увидел разъяренную и раскормленную морду моего командира отделения, который своим кулаком-«чайником» интенсивно постукивал по моему голому черепу.

Вечером я писал новую жалобу маме…

Через неделю в роту пришел капитан из особого отдела дивизии и провел со мной задушевную беседу о необходимости стойко переносить тяготы и лишения воинской жизни, а также хранить военную тайну…

ДИКАЯ ДИВИЗИЯ

Зеленым салагой в мешковато сидящей серой суконной шинели и с еще пахнущим заводской оружейной смазкой «Калашниковым» на груди торжественно орал я зимним морозным утром 1965 года на плацу «Дикой» дивизии в черниговских лесах слова воинской Присяги: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил…»

А мама глядела на меня и плакала, вытирая слезы уголком дешевенького серого платка, начесанного с дистрофических боков козы Зойки.

Когда я докричался до слов: «Если же я нарушу эту мою торжественную клятву, пусть меня постигнет суровая кара…» — аж дух перехватило.

Командир взвода лейтенант Карелин, заставлявший нас до опупения зубрить Присягу, десять раз на дню повторял:

— Кто нарушит Присягу — тюрьма или расстрел!

Этого в тексте Присяги не было. Но была бы воля нашего взводного, он бы такие строки туда вписал.

Перед строем взвода стоял на ветру страшно обшарпанный, но покрытый свежим лаком стол, на котором лежал придавленный кирпичом отпечатанный ротным писарем на старой немецкой пишущей машинке список личного состава.

Лейтенант снял кирпич и ткнул пальцем напротив моей фамилии. И пока я выкарябывал роспись, он спросил:

— Кто нарушит Присягу?

— Тюрьма и расстрел! — негромко гавкнул я в ответ.

Карелин улыбнулся и отшил редкостный по культуре изложения комплимент:

— Моя школа. Стать в строй!