А потом февральская запись.
3 февраля 1954 г.
Право, иногда, читая «критические» статьи, кажется, что это лепечут дети: так мало логики и так много принципа народов банту: «Если Кали украл корову — это хорошо, если у Кали украли корову — это дурно». Этому не следует удивляться: если розовое масло влить в чан с водой — запах почти незаметен. Так и с логикой. Возникает сомнение: нужна ли она? Ведь ею никогда не руководствовались миллионы, а жили. Она была привилегией немногих. И, видимо, отменена вместе со всеми прочими.
Будет создаваться новая логика, построенная на иных, не формальных основах. Она вырастет в новом обществе, пока же — не существует никакой. Это довольно мучительно для тех, кто привык к общению с этой старой Аристотелевой дамой: понимать, что красавица отцвела и больше уже не чарует, — люди даже не замечают ее отсутствия.
Хотелось бы сохранить ясной голову до тех пор, пока вырастет следующее поколение, поколение внуков, так как, быть может, с ними можно будет о многом говорить и они начнут кое-что разыскивать, в чем им мог бы даже помочь опыт прошлой культуры. Вот тут бы и оказалась полезной сохранившаяся ясной голова.
5 февраля 1954 г.
…Но все чаще встает вопрос — да сохраним ли голову-то? И стоит ли она того, моя голова, чтобы ее сохранять? Голова неудачника… А ведь я продолжаю считать, что человек сам делает свою судьбу. Я сделать свою — не сумела. И вот подошла старость. И коротать мне ее, никому не нужной и заброшенной, коротать, мучась чужим куском хлеба (по чувству долга Галей данным). Ради чего? А в Енисее — манит и блестит под солнцем незамерзшая черная полынья. Не проще ли и не достойнее ли — нырнуть и покончить все? Самое разумное при этом было бы написать предсмертное письмо Маленкову и в Верховный Совет, что затравили, пусть подумают о тех, кто еще жив. Ведь когда человек подтверждает свои слова смертью — это производит какое-то впечатление. Может быть, это и будет то полезное, что я оставлю в жизни?
Марина Цветаева, Марина Цветаева… Она повесилась не выдержав. Нет, я — предпочту Енисей. Холод охватит всю сразу, мгновение ужаса и — конец…
И еще подобное настроение той же зимы:
Но конца не было. Воля и жизнелюбие сделали свое. Добилась. Еще весной 1954 года, до массового возвращения политических, вернулась ко мне в Москву, а затем и в свой родной Ленинград. Восстановилась в своем родном Институте этнографии. Получила полную реабилитацию. Взяла к себе мать. Долго и очень трудно возвращалась к жизни «по эту сторону». Но это — особая тема. Немного об этом в приводимых ниже письмах.
Те же, о ком шла речь в этих записках, Хасэгава Хидео и Золтан Риво — вернулись к себе на родину. Хасэгава канул в неизвестность, а от Золтана Риво было одно или два письма и свадебная фотография: на ковровой дорожке, видимо, мэрии жених во фраке и невеста с длиннейшей, до полу, фатой.
На обороте подписи: Золтан Риво, Гедвиг Риво.
Дома
Н. И. Гаген-Торн по возвращении из лагерей
Ленинград, 20 марта 1955 г.
Дорогая моя Танюша, вот уже две недели, как я в Ленинграде. Я тебе писала перед отъездом и просила писать мне на главный почтамт до востребования. Завтра пойду туда и узнаю, нет ли писем от тебя и от Коли. Сегодня же, пользуясь тем, что сегодня воскресенье и утро свободно, сажусь, наконец, за письмо к тебе. Дела мои все еще не совсем устроились: надеюсь, что мне вернут мою жилплощадь, но это будет не очень скоро, не рассчитываю раньше, чем к 56-му году, пока же придется снимать комнату, что достаточно дорого. Снимать буду тогда, когда оперюсь настолько, чтобы иметь возможность перевести к себе маму, она очень мечтает об этом, трудно ей, бедной, на восьмом десятке жить в одной комнатенке в 12 м с Галей, Яшей, малышом и домработницей. Как сложится лето у нас у всех — еще не знаю. Где-то надо старых и малых устраивать, но где — под Москвой, под опекой Гали, или под Ленинградом, — еще не определилось. Нелегко начинать выковывать жизнь сначала. Но силы прибывают в возлюбленнейшем из городов. Как он великолепен! Москва тревожит нервы шумом, грохотом, муравейником и великим несоответствием, доведенным до апофеоза: высятся в небо гиганты, светя красными звездами по ночам, а рядом — притулилась и ушла в землю какая-нибудь старенькая полуразрушенная халупа. Величественно вздымаются мосты, а под ними течет — так себе речечка. И хотя уверяют, что она стала в два раза шире и глубже, на мой, привыкший к величию Енисея взгляд, тут и смотреть-то не на что — лужица. А Нева, оказывается, не посрамит себя даже после Енисея. Влюбленная в Енисей поздней и последней любовью, я, конечно, не могу восхищаться ею, как раньше, но она — полна могучего достоинства и простора в своих, великолепно оформленных берегах. Новые, яркие нити крупных жемчужин — матово круглых и сияющих фонарей — окаймляют ее вечерами. А днем — разворачиваются перламутровые пересветы солнца на дворцах и Исаакии. От каждого здания веет обдуманной простотой завершенности мысли. Никакой суеты, никаких фикфоков, все просто, прочно и строго. Прямые, ровные линии, бесконечные дали перспектив изредка смягчаются силуэтами деревьев и расширяются в гладь Невы и каналов. И от завершенности, от гармонии города мысль начинает работать с привычной, восстанавливающейся сквозь десятилетия четкостью. Рука уверенно берет книгу, как рабочий инструмент. А занимаюсь я сейчас знаешь чем? Этнографической литературой братских республик — Чехословакии, Болгарии, Польши.
Очень помогает мне в этом знание украинского языка и те небольшие знания польского, что удалось накопить. Жалею, что распускалась и мало занималась польским. Но все-таки чувствую, что кое-что поняла и накопила по культуре Чехии, Польши, что это помогает сейчас ориентироваться. Разумеется, надо и можно было сделать гораздо больше. Ну — что было, то было. Сейчас надо спешно, но методично строить заново свою научную работу и начинать нормальную жизнь. Еще очень, очень много трудностей материальных. Как-то ты, Танюша? Послала ли тебе Н. В. посылку, я была у нее перед отъездом, и она обещала. Когда-то я смогу, наконец, посылать тебе регулярно посылочки?! На днях напишу еще.
29
Стихотворение более раннее, 1950 года — видимо, вспомнилось.