Я встречала людей в лагерях, которые проносили научную мысль, и она держала их. Врач писал из лагерей в ссылку сестре: «Я знаю, что ты не можешь достать настоящих покровных стекол, но пришли мне пластинки слюды, которые употребляют в керосинках, — я сделаю из них покровные стеклышки. Сделай это ради блага человечества, потому что, кажется, я открыл рак». Мечта, выношенная ночами, казалось ему, уже готова осуществиться. И эта путеводная нить вела и поддерживала тут, в лагерях.
Продолжаю читать Кристину Живульскую. О, конечно, в советских лагерях было много легче. У нас не бросали людей в крематории, не убивали в газокамерах.
Но как похож, как страшно похож быт тех и других лагерей! Ведь, как и у нас, в Освенциме были клумбы цветов, и белый домик у них, там, где расстреливали и пытали, был весь увит цветами.
Те же поверки, тот же счет по пятеркам, двойные и тройные нары, колючая проволока, создание привилегированных команд, что работают не голодая. И такое же сознание людей, у которых нет «завтра».
Из мира безумия спасало умение уйти в себя. Живульская без конца пишет о стихах. А Елена Михайловна Тагер писала о Колыме:
Зоркость — это сознание, сумевшее овладеть ритмом.
Праздники и будни
НКВД сталинской эпохи, продолжая традицию царских тюрем, опасался политических выступлений в определенные дни: перед октябрьскими и майскими праздниками. Тогда шли массовые аресты, тюрьмы заполнялись новыми заключенными. В лагерях в эти дни соблюдали особо строгий режим: запрещалось ходить из барака в барак, на ночь запирали, не выпускали даже в уборную. По лагерю патрулировали усиленные наряды надзирателей, в столовую водили под конвоем.
Кому пришла мысль опасаться восстаний именно в эти дни? Кто и почему в эти дни мог выступать? Это осталось неясным, но приказ соблюдался. Перед праздниками был обязательный шмон — тщательный ночной обыск. Входили группой, начиная с разных концов барака. Обязанность надзирательниц была ощупать каждую, раздетую до рубашки женщину, осмотреть волосы и тело. Надзиратели перетрясали постели и тумбочки, смотрели за нарами и под нарами. Заключенным в лагерях не позволялось иметь режущие и колющие предметы — ножи, вилки, ножницы, иголки.
Во время обысков их отбирали. У зеков, конечно, были и самодельные ножи и лезвия бритв — как без этого отрезать хлеб или кусок колбасы из посылки? Были иголки и ножницы. Как без этого поставить заплату на платье? Если зазеваются, плохо спрячут их, во время неожиданного, внеочередного обыска все становилось трофеями надзирателей. Перед праздниками знали, что будет обыск, и недозволенное выносили из барака — в баню, кипятилку, уборную. Обыск был недобычлив, его делали лишь для угнетения психики, унижения — к обыскам трудно привыкнуть.
В праздники женщины сидели на нарах подавленные: на работу не гонят, а сделать что-нибудь для себя — постирать, пошить — нельзя, ходят надзиратели. Кое-кого из молодых, не знавших других праздников, кроме советских, угнетало сознание: «Все празднуют, а мы нет, мы — отщепенцы». Но большинство к этому оставались равнодушны.
Национальности, недавно приобщенные к жизни советской страны, — литовки, латышки, западные украинки — были особенно равнодушны, потому что помнили свои праздники. Старались их соблюдать: святки, Пасху, Троицу. Наша украинская бригада отмечала дни рождения друг друга: новорожденной приносили «дарунки» — торт, сделанный из черного хлеба (варенного с сахарным песком), украшенный узором конфеток и бумажными цветами; какую-нибудь вышивку, футляр для расчески или подушечку для иголок. Утром новорожденная находила подарки у себя на подушке, а после работы друзья ее собирались пить чай с «тортом». У кого остались на воле родные, они старались отправить посылку к Рождеству или к Пасхе. Каждая национальность праздновала по-своему. Собирались небольшими группками, чтобы не заметили надзиратели. Барак не видел собравшихся, в лагерях умеют уважать чужие секреты. Перебегали тени из барака в барак в «Святый вечер». На Западной Украине «Святый вечер» — сочельник — справляли торжественно. Мне рассказывали девчата: дома устилали в этот день полы хаты душистым сеном. На стол ставили двенадцать перемен еды, по числу апостолов. В хлев ходили угощать хлебом скотину, сыпали ей лучшего корму, досыта кормили даже собак, потому что, если обидеть животных, они в этот вечер «Богу жалуются». Молодежь бегала по селу, колядовала. Им очень хотелось хоть чем-нибудь вспомнить дом в этот день. Барак не устелишь сеном, но «шматок» его старались притащить из-за зоны. В дальнем углу на нарах делали стол, снося каждая, что получила в посылке. Тихими голосами пели рождественские коляды. И какая-то торжественность воцарялась над лагерем. К пасхальной неделе каптерка была переполнена посылками. Сияя, разворачивали девчата великолепные «писанки» — яйца, крашенные по правилам древнего гуцульского искусства: яйцо натирают воском, иголкой соскабливают воск, выводя узор, и окунают в краску. Вынимают, замазывают воском окрасившиеся узоры, иголкой выводят новую часть узора и окунают в иной цвет. Так получают многоцветный тончайший узор. И весь лагерь любовался писанками. Лучшие были из Космача, этот район славится на все Карпаты своим искусством. Сколько гордости и радости показать такие яйца. Вполголоса, но неутомимо звенели пасхальные напевы украинок. «Монашки» в своем бараке тихо пели «Христос воскресе из мертвых». Эстонки, литовки, латышки собирались вместе, справляя свои, как дыхание дома, праздники. Не имели их мы, денационализированная, ушедшая от быта советская интеллигенция. И поэтому острее и безнадежнее чувствовали будни.
Будни темниковских лагерей. Лагеря эти не в дальнем необитаемом крае, не на глухом севере и не в безлюдной Азии, они в центре Европейской России. В них нет героических заданий стройки, на которой, как шпалы на железной дороге, тесно ложились мертвецы. Такая «мертвая дорога», от Воркуты до Енисея, описана в «Новом мире» Побожим. Там, в ослеплении бесцельной героики, рвались вольные люди; молча погибали тысячи заключенных. Это не Колыма, где смалывали людей на добыче золота, не Караганда, где дробили их на угле. Один день тех лагерей правдиво и мудро описан был А. Солженицыным. Он не забыл даже приходившего иногда увлечения работой, стихийного, не озаренного пониманием — ради чего работа? Увлечение Ивана Денисовича, выработанный до лагерей условный рефлекс труда, строительный бред. Но даже его были лишены заключенные в Темниках. Их использовали: женщин на швейной, мужчин на деревообделочной фабриках. Они должны были по 10–12 часов шить штаны и бушлаты или делать мебель. Они работали по конвейеру со всей напряженностью механизированного труда, но в условиях крепостных мануфактур. Их не замораживали, не расстреливали, не замаривали голодом. Давали паек, при котором можно существовать и, при таком труде, неизбежно получать туберкулез или дистрофию. Тогда отправляли подлечивать в больницу, потом на инвалидные лагпункты. Тут теплились жизни, как сырые дрова: не горят и не тухнут. Сидят в сознании полной бессмысленности того, что с ними делают. Зачем нужны стены колючей проволоки, ослепительные прожекторы на вышках, бегающие на цепях зло обученные овчарки? Зачем патрули солдат, бдительность надзирателей, поверки, обыски, хождение строем? Больные и старые женщины, съежившись на нарах, перебирают и латают свои тряпки, вяжут ветошь. Немного более здоровые силятся обслужить себя и вполне немощных инвалидов. А гигантская машина, смоловшая их, продолжает вертеться, разминая, как охапки травы на силос, тысячи человеческих жизней, превращенных в мусор истории.
Трава размалывается. Овцы идут на бойню и умирают. Люди, оторванные от близких, лишенные здоровья, человеческих прав и привязанностей, все еще продолжают существовать.