Изменить стиль страницы

Приготовления завершились приездом генерала. Толстый и важный, в сопровождении двух штатских и начальника лаготделения, он обходил серые ряды женщин. В отдалении шли надзиратели.

— Жалобы есть?

Строй молчал. Было ясно и ему, и всем, что в присутствии местного начальства никто не будет жаловаться.

— Вопросы имеются?

Шепот прошел по рядам.

— Вас спрашиваю: есть вопросы?

— Как мне узнать про детей? — прозвучал чей-то голос. — Я здесь больше года и до сих пор ничего не могу узнать о детях.

— Обратитесь в вышестоящие инстанции.

— Писала всюду! Не отвечают, где дети…

— И мне!.. И мне не отвечают, где дети, — послышались голоса.

Генерал поморщился.

— Дети в Советском Союзе обеспечены соответствующими условиями… — сказал он. — Если ваши родные не хотят о них заботиться, государство берет на себя обеспечение детей!

— Хотят, хотят родные — не могут найти детей!

— Пишите в главное управление лагерей, — генерал сделал неопределенный жест штатскому и быстро пошел, уходя от начинающейся в рядах тревоги.

Тревога и возбуждение выплеснули меня.

— Гражданин генерал, — неожиданно для себя окликнула я, — скажите, заключенным разрешается писать?

— Как писать, что писать?

— В царских тюрьмах, как известно, люди занимались самообразованием и писали книги… А в советских разрешается делать записи?

— Вы присланы трудом искупать вину, а не заниматься самообразованием!

— Но это инвалидный лагерь. Производства здесь нет. Могу я, выполнив норму, вместо бездельного сидения на нарах заниматься своим прямым делом?

— Кто вы по специальности?

— Этнограф.

— Нам не нужны такие специалисты. Что вы хотите писать?

— Записи первых научных экспедиций двадцатых годов.

Он сделал неопределенный жест в сторону штатского и прошел дальше. Строй насмешливо смотрел на меня: «Еще чего захотела? Опять карцера?» Я сама понимала бесцельность разговора. Просто захлестнула жажда бессмысленного протеста. Карцер так карцер! Но в лагерях никогда не известно, как обернется.

Месяца через полтора меня вызвали к оперуполномоченному.

— Гаген-Торн?

— Нина Ивановна Гаген-Торн, 1901 год рождения. Срок пять лет, — отрапортовала я, как положено.

— Это ваши тетради?

Захолонуло сердце. Перед ним на столе лежали мои, таинственно исчезнувшие из матраца на 6-м лагпункте тетради. Все! Я узнала их потрепанные серые корочки.

— Мои.

— Вам разрешено продолжать записи. Распишитесь в получении их.

Не веря ушам, я взглянула на него, прямо в спокойные серые глаза. Глаза одобряюще усмехнулись: подвоха нет. Я расписалась, с трудом веря. Взяла тетради, пошла в барак.

— Девчата, девчата — бывают же чудеса! Помните, я рассказывала об исчезнувших тетрадях?

— Ну, ну?

— Вернули! Со штампом лаготделения вернули написанное, исчезнувшие тетради и дали разрешение писать!

— Ну теперь ясно, что приедут иностранцы, — сказала Оленка, — неужели бы зря вернули! Вот и правду несли «параши».

Я побежала в другой барак, к друзьям.

— Какое счастье! — радовалась Кэто. — Но все-таки, значит, их выкрали из матраца. Кто? Кто из троих, знавших?

Подошла зима. Трудно в мороз, стоя на обледеневшей вышке, поднимать тяжелую обледеневшую бадью, лить и лить воду в желоб для бани. Обледеневают рукавицы, намокает до плеча рука под обледеневшей телогрейкой. Но я знала: откачаем, вернусь в барак, скину мокрое и сяду у тумбочки — в открытую — писать свои воспоминания. Барак гудит десятками голосов, но к этому можно привыкнуть. Теснота выработала общую норму поведения в лагерях: если человек чем-то занят, к нему не обращаются, не спрашивают ни о чем. Он ушел из барака в себя, и никто не хочет лишать его этого блага. В лагерях так тесно спрессованы люди, что научаются не толкать друг друга, хотя бы для того, чтобы избежать неистовой ссоры.

Ни одна душа не трогала меня за писаньем — будто меня и нет.

Я переписала все возвращенное. Радостно и покойно уходила дальше в юность, в веселое бродяжничество студенческих лет.

Шла метельная зима, но ведь в бараке все-таки топили печку, и мне не мешали, прислонясь к ней спиной, забывать о бытовой реальности.

Под весну пришла дневальная оперуполномоченного:

— К оперу, с тетрадками, на проверку!

— Сейчас.

Я собрала чистовики и отправилась. Беззаботно постучала, вошла в кабинет:

— Вот, гражданин начальник, тетради!

Почему у него смущенное лицо? Нарочито спокойно поднял глаза от бумаг, положил ладони на принесенные мною тетрадки.

— Это не только проверка, — сказал он, протягивая бумажку, — вот, приказ лагуправления взять написанное и запретить писать в дальнейшем.

Посмотрел, ожидая, как я отнесусь.

Я пожала плечами:

— Мы люди подневольные, ожидаем всего. Разрешите идти?

— Когда кончите срок, вам вернут рукописи, — торопливо сказал он.

Я усмехнулась:

— Могу идти в барак?

— Да, да, — он облегченно вздохнул.

— Ну, как? — спросили девчата в бараке. — Когда обещал вернуть?

— Не вернет совсем, писать запретили.

— Ну-у?

На вышке я сказала Рузе и Гале:

— Девчата, ведь я отдала ему чистовики, а черновики все остались. Надо их спрятать получше.

— Сделать у чемодана двойное дно и положить туда, — предложила Рузя, — пусть лежат в каптерке у Рахиль Афанасьевны, это надежно.

— Да, но кто сделает двойное дно?

— В инструменталке есть верный человек, наш земляк, со Станиславщины, отнесу ему чемодан, если хотите.

— Но не говори, от кого, чтобы соблюсти конспирацию.

— Конечно.

Через три дня Рузя принесла мне мой фанерный чемодан: у него было сделано двойное дно.

Пошла в каптерку индивидуальных вещей, которой ведала Рахиль Афанасьевна. Но прежде надо рассказать о ней. Многие поминают ее добрым словом. И есть за что.

Рахиль Афанасьевна Урина была, по-лагерному, «придурок», то есть не ходила на общие работы, а ведала каптеркой, продуктовой и вещевой — с домашними чемоданами и мешками. У каптерщицы власть над людьми: посылки — великая ценность не только потому, что спасают от истощения, но и потому, что они единственная радость, связь с домом. Ведь каждая тряпочка в домашних вещах — это воспоминание. Каптерщица может выдавать из посылок в строго определенные часы, по установленным нормам. Выстроится очередь. Ждут. Она может важно сказать: «Время кончилось. Некогда больше возиться с вами». И усталые люди смиренно уйдут — нельзя ссориться с каптерщицей: вдруг составит акт «продукты испортились» и спишет их из посылки. Докажи-ка, куда девались продукты! Она может заложить посылку так, что не скоро найдешь ее. Нет, нельзя ссориться с «придурками» в лагерях, они — власть.

Рахиль Афанасьевна не пользовалась во зло этой властью, у нее не бывало очередей, каждая заключенная в любое время могла отыскать ее и сказать: «Рахиль Афанасьевна! Очень нужно, пожалуйста, дайте сейчас». — «Ну что с вами поделаешь, если нужно. Пошли». Рахиль Афанасьевна безропотно забирает ключи и ведет в свое царство. Она не каптерщица, а хозяйка. В порядке стоят по полкам ряды ящичков с номерами и фамилиями. Толстый кот сидит и облизывается — стережет от мышей. Блестят весы на чистом столе, чтобы знала берущая, сколько она взяла из своей посылки.

Рахиль Афанасьевна, худенькая, подтянуто аккуратная, садится за столик, поправляет черные с серебром волосы, записывает в картотеку. И ни одной, самой вздорной и грубой, девке не придет в голову заподозрить непорядок или хищение, усомниться в том, что в каптерке сделано все возможное для удобства людей.

Доброжелательно смотрят усталые, все еще красивые глаза, худые руки методически наводят порядок. Надежные руки, они сохранят для тебя все дорогое: продукты из дому, домашние вещи. Каждая вещь — напоминание о прошлом. Рахиль Афанасьевна понимает, помогает, хранит.

Она сама — живое воспоминание о другой жизни, нарядной и незнакомой, уходящей в дальние страны. Аромат этой жизни стоит над ней, она мало рассказывает о себе, но любит рассказывать о Японии, Сибири, Китае.