Изменить стиль страницы

Так утешала я себя в карцере. А в лагерях уже догадалась: собрать все в Ломоносова.

Жаркий день. Летом редок выходной день, но вдруг дали. Женщины толпятся под навесом, у плиты. Это — «индивидуальная кухня». Здесь разрешают готовить продукты, полученные в посылках. Стоят в очередь кастрюльки. Варят каши, пекут блины. Муравьишками суетятся, радуясь минуте, когда принадлежат себе. Собираются по две, по три — угостить друг друга: мы вместе. Так дорога радость добровольного общения.

Брожу по лагерю. Мучима голодом. Другим голодом: почему я должна, как сказочный пеликан, питаться собственной кровью души? Как смеют лишать меня умственной пищи?! Как смели, как смели лишить меня моего дела?! Разве я староста барака, обязанности которой следить за порядком, морить клопов? Нет, я — этнограф.

Меня из Академии убрать?
Из Академии — меня?!
Вы разве можете понять,
Что это значит? От огня,
Во мне горящего и ночь и день,
Ведь, как береста, ваша лень
Скорежится. Вы прахом и золой
Рассыплетесь передо мной!
Что надо вам? Покой, чины;
Вы мыслей пухлые блины
Печете в кухонном чаду
И думаете, я — уйду?!
Да как вы смеете? Не вам
Науку русскую отдам!
… … … … … … … … … … … …
Я силы жег, как маяки
На камнях северной реки
Жгут, чтоб далекие суда
Через пороги шли туда,
Где гавань верная видна.
Мне воля русская дана
И разум, чтоб родной стране
Вернуть все ведомое мне…

Кто говорит? Кто это говорит здесь, в зоне, бродя по дороге, обсаженной чахлыми березками? Я? Кто — я? Нет, это говорит Михаил Васильевич Ломоносов, когда одолевают его враги: тупые и недвижные умы, засевшие в конференц-зале. Он и сказал:

Я знаю: собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Россия может порождать!
И вам ли этому мешать!

И рвет все. И я рву — ухожу из лагеря!

Осенний рассвет в заморозках. Хрустит земля. Ледок на лужах. Как льдинки просветы неба в летящей куще туч. За зоной еще не улеглось рассветное движение птиц и деревьев.

В зоне — торопливое передвижение людей: скоро развод. Бегут в столовую. Там полутьма. Толпятся темные фигуры. Над досками столов пар — дымятся миски. Склоненные головы хлебают, мелькают ложки. Мне не надо на развод. Я спокойно стою на помосте у окна раздачи, пережидаю. В холодном воздухе запах хлеба и прелых щей. И с той же яркостью, как видимое, встает противоположное:

Немало милостивых слов
Царица графу посылала,
Немало праздничных пиров
В честь государыни даров
Давал обласканный Шувалов.
Но этот пир среди пиров
Всех веселее и нарядней:
Хрусталь украшенных столов
И горы фруктов и цветов,
Литавры музыки парадной —
Все тешит взор и слух гостей.
Улыбкой легкою своей
Хозяин каждого встречает.
За каждым стулом встал лакей,
И море сладостных свечей
Зеркал дорога отражает.

Я вижу прежде всего эту сияющую дорогу свечей. Она преображает холодную сырую полутьму столовой. Она встает повторяющимися ритмами, смысла которых я еще не понимаю. А потом догадываюсь: так это ведь Ломоносов пришел на пир к Шувалову!.. Где встречает Сумарокова… Ну, конечно, это о нем.

Я уже ушла из столовой и бреду по опустевшей зоне. Все ушли на развод. Здравствуйте, граф Шувалов! Вы встречаете Ломоносова? Образ наматывается, как провод на большую катушку.

Он вывел меня из лагеря.

Они меня превратили в старосту барака? Я себя превратила в Ломоносова и ушла из лагеря. Я — неуязвима.

Инвалидный барак

В один из первых дней после того, как нас перебросили на 6-й лагпункт, ко мне, улыбаясь, подошла женщина с круглым, добрым лицом.

— Гаген-Торн? Нина?

— Да, я.

— Ты не узнаешь меня?

— Не-ет.

— А Берту Гринберг на Эльгене помнишь?

— Конечно! Год радом на нарах лежали.

— Я подруга ее, тоже электрик, Ольга Патрушева… Но я недолго на Эльгене была — перекинули на Балаганный.

— А-а, вспоминаю! На электростанции, вместе с Бертой…

— Да, тогда еще разрешали КРТД. Как раз перед войной успела освободиться. А тебя, я слышала, в 42-м освободили?

— Было такое чудо: пересидела против срока только год. А Берта где?

— Задержали до конца войны. Я уж вольняшкой работала, инженером на электростанции, а ей, как зеку, разрешили только монтером. После войны освободили, осталась на Колыме. Может, к лучшему. Кто уехал — почти всех взяли повторно. Кого из наших ты встречала?

— На воле — я в Москве жила после войны — кое-кого встречала.

Как лагерники всегда, мы перебрали, что о ком слышно.

— Наших в Темниках много по второму разу, но на 6-м нет. Говорят — на 10-м. А я здесь со старушкой грузинкой вместе. Человек замечательный! Катаракты на обоих глазах, 68 лет, а держится как! Да пойдем к нам в барак, познакомлю. Мы в четвертом инвалидном: у меня гипертония, давление — 240.

— Я еще не бывала в четвертом. Пошли!

В огромном брюхе барака деревянные ребра креплений и нар стояли в три ряда. Каждая нара — норка. В ней сидит, копошится жилица.

Много знакомых. Вон, в углу, белая голова Валерии Рудольфовны. Перед ней, в проходе, тумбочка, покрытая салфеткой. Нары покрыты пледом. Она, подтянутая, в кофточке с белым воротничком, сидит мережит платочек. Будто на корабле: попала случайно в третий класс, приходится терпеть неудобства пути, по возможности сглаживая их.

Через проход от нее, поджав ноги, на нарах сидит пожилая карпатская «жинка». Низко склоняет повязанное платком строгое лицо — чинит ветхую вышитую рубаху.

Дальше мне кивнула седеющими кудрями рослая еврейка — я познакомилась с ней еще в больнице. Член партии с 1905 года — рекомендовалась она. Привыкшая к царским тюрьмам, она сохранила деловитость: делает гимнастику, сидит, словно сразу готова подняться и приступить к исполнению обязанностей.

Мы шли по проходу.

— Нина Дмитриевна, — позвала Ольга, — привела к вам свою колымскую землячку.

Худенькая старушка подняла голову. Бедные старые глаза ее почти не видели. Протянула тоненькие косточки — руку.

— Здравствуйте! Па-ажалуйста, садитесь к нам, — сказала она с легким грузинским придыханием. Слабо улыбнулась. А стало — будто в светлом доме приветливая хозяйка принимает гостей. Так умеет принять — каждому место и ласка. И гость понимает: честь побывать у таких людей.

— Я сейчас принесу кипятку, — сказала Ольга, — а вы, Нина Дмитриевна, опять не пили лекарства?

Нина Дмитриевна добродушно махнула рукой:

— Ну-ну-ну! Я приму… Оля со мной, как с ребенком, — улыбаясь, пожаловалась.

Ольга достала порошок у нее из-под подушки, деловито оправила постель и пошла.

— Она за руку меня в столовую водит, не позволяет одной… И бранит… — ласково покачала головой Нина Дмитриевна.

Я потом видела: они шли в столовую вместе. Ольга вела ее за руку, Нина Дмитриевна покорно передвигала старческие худые ноги, сконфуженно усмехаясь своей слабости.