Чувства неистового Людовика к Алексею схожи с теми, что выразил в своих стихах Шарль Бодлер:
Уступив своей страсти, он вновь скатился с горы в пропасть. По-крайней мере, так это виделось воину Христа. Он тщетно пытается разорвать порочные узы, закрывающие перед ним врата вожделенного Иерусалима. Потому-то мечется Людовик, ища других партнёров, способных вытеснить из его души преступное влечение к Алексею. Это хорошо понимал его любовник, такой юный и такой взрослый: «ибо только к моему телу вожделел, он жаждал любви, но не способен был меня полюбить, ненасытное вожделение было его единственным настоящим чувством, знаю, не раз, обнимая меня и говоря, что любит, он думал: пустое всё это, я не могу его любить, но и жить без него не могу, а я, когда насытившись мной, он внезапно оставлял меня одного, думал: я – его собственность, его вещь, поэтому ему проще презирать меня, чем себя, я ненавижу его, но и себя ненавижу, так как покорно соглашаюсь на всё, чего б он ни захотел, мне это приятно, а поскольку приятно, я не могу от этого отказаться, за что и ненавижу себя, я знал, что кроме меня ему нужны были другие тела, он их искал и находил, но потом снова возвращался ко мне, а я, хотя знал, что он придёт, ещё согретый теплом другого тела, его ждал…».
Достигнув шестнадцати лет, Алексей и сам попытался однажды разорвать их связь. Он сделал это из отчаяния, зная, что его любовник прячется в пастушеском шалаше Жака, прозванного Прекрасным. Отчаявшегося юношу встретила Бланш, девушка, влюблённая в подростка-пастушка и только что отвергнутая им; «…она спросила: можешь сделать так, чтобы я перестала думать о нём? я сказал: раздевайся, и она разделась, я стоял над ней…».
Надо признать, что, настраиваясь на секс с женщиной, Алексей прибег к психологической уловке: «я тоже, сбросив с себя одежду, стоял над ней и думал: вот перед тобой лежит Жак, поспеши, ибо через минуту Жак перестанет быть Жаком, она лежала обнажённая на моём плаще, я впервые ступил босыми ногами на этот плащ, впервые потому, что до сих пор он служил не мне, а моему ожиданью, я ступил на свой пурпурный плащ и сказал: он тебя прогнал?, сказал так, потому что не нашёл других слов, а не потому, что лежащая передо мной незнакомая обнажённая девушка пробудила во мне желание, единственно от тоски, от неутолённой жажды и одиночества я это сказал и ещё раз, вовсе об этом не думая, повторил: он тебя прогнал?, тогда она попросила: сделай так, чтобы я больше не думала о нём, и тут я внезапно почувствовал, что моя мужская сила – моя мужская сила, и я лёг на незнакомую девушку, и когда потом пробудился от глубочайшего сна, и грудь моя горела в огне, а руки обнимали чужое тело, вот тогда, открыв глаза, затуманенные тяжёлым сном, я увидел его: он стоял над нами, слившимися в любовном объятии, но гнева не было на его тёмном лице, его глаза, такие светлые, что казались нагими, теперь были наги больше обычного, он бил нас тем кожаным арапником, который выронил второпях, когда я затрубил в рог, а он поспешно спрятался от меня у Жака в шалаше, он нас бил, она, как и я пробудившись от тяжёлого сна, попыталась найти защиту от первых ударов во мне, поскольку я был ближе всего, но потом, увидев его, увидев, что мы наги, а он одет и бьёт нас арапником, стремительно выскользнула из моих объятий и, крича, будто её резали, убежала, я продолжал лежать на своём плаще, он стоял надо мной и без устали меня бил, я лежал, принимая сильные, до крови рассекающие кожу удары, внезапно он перестал меня бить и, стоя надо мной, замер, я спросил: почему ты меня бьёшь? потому, что я переспал с этой шлюхой, или потому, что, спрятавшись от меня у Жака в шалаше, ты вынужден был меня обмануть?, тогда он отбросил арапник, опустился рядом со мной на колени и, желая убежать от меня, а также, наверное, и от себя, заключил меня в свои объятья, я знал, что он обнимает меня в последний раз, и, когда он делал со мной, то, что привык делать всегда, закрыл глаза, чтобы он не видел моих слёз…».
Исповедь Алексея продолжалась; слышались шаги двух с лишним тысяч детских ног; беззвучно колыхались в темноте хоругви и чёрные кресты; где-то в хвосте колонны скрипели телеги, на которых везли выбившихся из сил участников похода. Старый человек, который три дня исповедовал детей, очищая их от всяческих грехов и проступков,«был большим и грузным мужчиной в бурой рясе монаха-минорита, он шёл впереди, шёл медленно, поступью очень усталого человека, неуклюже припечатывая землю тяжёлыми отёкшими ступнями, старый человек думал: если юность не спасёт этот мир от гибели, ничто больше не сумеет его спасти, потому-то все надежды и чаянья я возложил на этих детей…». Ни фанатиком, ни честолюбцем старик не был; он ничем не походил на Петра Пустынника и других проповедников, идейных вдохновителей крестовых походов. Религиозный экстаз, порождённый юным пастушком Жаком, застал его врасплох. Он слышал правду и ложь из уст тех, кто боготворил Жака и любил его. Став в голове шествия, исповедуя детей и подростков, монах мучительно размышлял, можно ли надеяться на чудо, и если нет, то сможет ли он предотвратить их гибель?
Алексей, примкнув к участникам похода, стал его движущей силой. Он заколол своего бесценного андалузского жеребца, чтобы накормить изголодавшихся детей; он заставляет их исповедоваться монаху (в том числе свою любовницу Бланш: «убью, как собаку, если не исповедуешься и не получишь прощенья, лги, но будь такая, как все»); он облачил Жака в свой знаменитый пурпурный плащ, подарок графа, который из символа надежд юного грека превратился в любовное ложе его отчаянья, на котором Бланш отдавалась ему, на котором он в последний раз сам отдавался Людовику.
Что направляло стальную волю Алексея? Что стало причиной религиозного озарения Жака? – эти вопросы мучили старого исповедника.
Роковая ночь, когда Людовик наткнулся на костёр, разведенный пастухом, оказалась поворотным пунктом в судьбах множества людей. Исповедуясь, Жак рассказывает: «я стоял, наклонившись к огню, и тут он появился передо мной на великолепном вороном жеребце, появился нежданно-негаданно, я не знал кто он такой, судя по облику и одежде, то был рыцарь благороднейшего рождения, ты знаешь дорогу в Шартр?, Шартр там, – сказал я и показал рукой, – там, где полуночная звезда, если без промедления отправитесь в путь, к утру попадёте в Шартр, ночь была очень светлая, так что полная луна уже восходила над лугами внизу, я подумал, что сейчас он уедет, взмолился в мыслях, чтобы этого не случилось, и сказал: если не хотите ехать в темноте, в Клуа можно найти удобный ночлег, я предпочёл бы воспользоваться твоим гостеприимством, – сказал он в ответ, а у меня сильно забилось сердце, шутите, господин, мой шалаш убог, ты его не любишь?, – о нет!, – воскликнул я, – я очень его люблю, тогда он улыбнулся, и его светлые глаза показались мне ещё светлее, значит, твои чувства превращают его во дворец, – сказал он, – подумай, что толку от великолепия, если оно вызывает презрение или неприязнь? Богатство в таком случае утрачивает свой блеск, красота – привлекательность, а мощь – силу, только любовь способна какую угодно вещь, даже наискромнейшую, сделать прекрасной…».
Так граф Людовик попал в шалаш Жака. Их свиданию дважды помешали. Вначале послышался охотничий рог Алексея. Граф приказал Жаку привлечь юношу обычным пастушеским кличем и сказать ему, что всадник, которого он ищет, ускакал в Шартр. Тот так и поступил, впервые в своей жизни солгав, но Алексей не поверил ему: «он всё ещё не сводил с меня своих тёмных угрюмых глаз, ты уверен, что тот рыцарь уехал?, – не веришь?, верю, – сказал он, обогнув меня, подъехал к шалашу, с чего бы мне не верить, – сказал он громче, чем говорил до сих пор, – у Людовика Вандомского, графа Шартрского и Блуаского, нет причин скрываться от своего питомца и наследника, после чего внезапно нагнулся до самой земли и, подняв ременный арапник, лежавший на траве у входа в шалаш, подъехал, держа в руке этот арапник, ко мне, ты прав, – сказал он, мой господин, должно быть, в самом деле спешил, иначе бы заметил потерю, с минуту мы молча смотрели друг другу в глаз, до тех пор мне неведомо было чувство ненависти, но в ту минуту я его ненавидел, до свидания, Жак, – сказал он, – мы ещё встретимся, и, хлестнув арапником своего жеребца, поскакал вниз по склону…».