Изменить стиль страницы
Сквозь сон я грезил о тебе
Среди глубокой ночи,
Когда чуть веял ветерок
И звезд сияли очи.

Стихи напоминали ему о счастливой поре, когда в душе было так мало места для рассудочности и грусти. В воображении возникал маленький балкон с кружевными железными перилами, а за ними — молодая женщина в красивом платье без рукавов. Утреннее солнце золотит ее русые волосы. Вспоминался душный августовский день, прохладный скверик с маленьким фонтаном и тихий плеск воды. Нежно-кремовая мальва стоит, вытянувшись, на балкончике, а чистильщик обуви Сали плутует и упорно не начищает до блеска среднюю часть башмаков своих клиентов.

— Сали, а что тот товарищ в синем галстуке с серебряными цветочками-не захаживал ли он сюда за последнее время?

Серебряная чаша навевает странные воспоминания, какие-то видения из давних снов. Аввакум закуривает сигарету, задумчиво улыбается и долго расхаживает взад и вперед по приведенной в полный беспорядок комнате. Аввакуму очень хотелось оставить у себя чашу, которая так нравилась ему, но, перебрав в уме целый ворох доводов за и против, он в конце концов подумал так: «На кой черт Ичеренский завещал мне этот предмет? Боян Ичеренский был не сентиментальным и великодушным рыцарем, а хладнокровным, расчетливым убийцей, который, уничтожая жертву из засады, наслаждается собственной ловкостью и хитроумием. От такого человека не жди подарка от чистого сердца, этого он и при желании не сможет сделать, ибо нет у него чистого сердца. Еще менее вероятно, что Ичеренский за несколько минут до того, как получить пулю в лоб, проникся добротой и всепрощенчеством. Басни о милосердных злодеях и благородных проститутках — просто наивные и смешные выдумки. Ясно, что Ичеренский до последнего дыхания оставался верен себе. Изолированный в тюрьме и зорко охраняемый во время следствия, он был лишен возможности сообщить своим друзьям, кто такой Аввакум, как его опознать и где искать, предупредить их, чтобы они остерегались его и при первой же возможности уничтожили. Поэтому он еще при жизни позаботился оставить им свой посмертный след — серебряную чашу редкой работы. «Ищите серебряную чашу, и она наведет вас на того, кто одолел меня». Так ведь? «Мне не повезло в последней схватке, но пусть недолго ликует негодяй: я укажу вам на него даже из могилы». Такие мысли, вероятно, вертелись в голове у Ичеренского, когда он излагал прокурору свое последнее желание. А геологический молоток был только маскировкой. Простодушный учитель Методий и на этот раз оказался в роли ширмы. Нельзя было отрицать, что Боян Ичеренский до конца действовал с артистической виртуозностью. По сравнению с ним Светозар Подгоров выглядел вульгарным ремесленником».

Так размышлял Аввакум, держа чашу в руках и машинально свинчивая и развинчивая обе ее части. Конечно, замысел Ичеренского пока не дал никаких практических результатов, потому что Аввакум засунул чашу на дно своего кованого сундучка тотчас же, как получил ее из рук полковника Манова на следующий день после казни Ичеренского. Ни прокурор, ни другие свидетели казни не знали, кто такой мнимый археолог, а имя, упомянутое Ичеренским, они слышали впервые. Он назвал некоего Ивана Стоянова, но лишь в одной Софии Иванов Стояновых несколько тысяч. Прокурор отправил чашу в следственный отдел. Здесь только главный следователь по делу Ичеренского знал, кто скрывается под банальным псевдонимом «Иван Стоянов».

Следователь переслал чашу полковнику Манову с просьбой вручить ее лично мнимому археологу.

Уложив бумаги и вещи в чемодан, он отнес его в прихожую и попросил хозяйку отдать человеку, которого он пришлет за ним. То немногое, что он оставил у себя, свободно разместилось в старинном дубовом сундучке, окованном железными полосами, с перламутровым солнышком на пожелтевшей крышке.

Прибрав в комнате и поставив сундучок на место, Аввакум почувствовал вдруг страшную пустоту и одиночество. Он набил трубку и стал перебирать свою библиотеку, перелистывая старые журналы, разглядывая иллюстрации, словно разыскивая что-то. Вскоре он поймал себя на том, что ничего в сущности не ищет и что рытье в книгах — пустое и бесцельное занятие. Оставив книги в покое, он взял альбом и, усевшись поудобнее в глубоком кожаном кресле, с глубокомысленным видом принялся за рисование. Один за другим появлялись рисунки: сначала коринфская колонна, за ней фасад дома в стиле барокко, собака, ищущая след. Но колонна осталась без капители, фасад — без окон, а собака — без ног. За что бы он ни брался, все туг же валилось из рук, и на душе становилось тоскливо. Чувство одиночества разрасталось, и ему казалось, что оно, как ядовитый газ, постепенно пропитывает все его существо, что в нем самом и вокруг него расстилается пустыня — бескрайняя, душная, придавленная желтым маревом.

Он отложил альбом и карандаш и принялся расхаживать по комнате, закуривая го сигарету, то трубку. Во рту стало горько, а голова отяжелела. Он всячески пытался убедить себя, что настроение, которому он поддался, глупо, сентиментально и ему вовсе не к лицу, тем более что сам он всегда презирал сентиментальных людей, которые постоянно хнычут и сетуют на скуку и одиночество. «О каком одиночестве может идти Речь, — убеждал он себя, — когда у меня столько друзей в институте? Разве не глупо жаловаться на скуку, если в реставраторской меня ждет так много интересной работы, если надо готовиться к новым раскопкам и писать книгу об античной мозаике, если в сборнике задач по высшей алгебре осталось еще столько нерешенного и, наконец, как ни странно, если еще осталось столько неразгаданных секретных замков, к которым пало подобрать ключи; все это ждет моего ума и моих рук — да как я смею хныкать от скуки и жаловаться на одиночество?!»

Против таких доводов возразить, конечно, было нечего, и Аввакум Пыл готов поднять руки и сдаться. Но капитуляция не всегда помогает побежденному. Пустыня в его душе ширилась и еще больше угнетала своей безграничной серостью.

Вдруг он вспомнил, что в шкафу стоит бутылка хорошего коньяка. В минуты усталости он подливал коньяку себе в чай — и только. Он никогда не испытывал влечения к алкоголю. Но теперь, вспомнив о бутылке, он гак обрадовался, словно ему предстояло приятное свидание с женщиной или же чтение интересной книги, вызвавшей восхищенные отзывы серьезных читателей.

Лукаво улыбаясь, Аввакум с видом заговорщика направился к шкафу. Но ему не пришлось отвести душу и за коньяком. Не кто иной, как Слави Ковачев, его постоянный и незадачливый соперник, помешал времяпрепровождению, приятность которого он уже предвкушал.

Слави Ковачев, в темном «официальном» костюме, с крахмальным воротничком, выглядел слегка смущенным и расстроенным. Войдя, он тщательно вытер ноги — на улице шел дождь и. прежде чем усесться в кресло, не забыл расстегнуть две пуговицы своего двубортного пиджака.

— Чему я обязан такой чести? — спросил его Аввакум с кислой улыбкой. — Разве вы не знаете, что я временно «изъят из обращения» и поэтому не совсем уместно встречаться ее мной?

Слави Ковачев покраснел, посмотрел зачем-то себе под ноги, уныло улыбнулся и махнул рукой.

— Не тревожьтесь, — сказал он — Никто за мной не следил и не следит, ни единым глазом. Мне далеко до вашей славы, и я не представляю интереса для иностранной разведки. Я пришел, чтобы лично поздравить вас с недавним успехом Я имею в виду историю с ящуром. Вы проявили большое чутье и мастерски нанесли удар.

— О господи! — Аввакум поморщился и развел руками. — Если вы думаете, что ваша высокая опенка доставляет мне удовольствие, то вы заблуждаетесь. Это все равно, что угощать непьющего дорогим вином. Жаль вина, не правда ли? Что же касается «чутья», о котором вы упомянули, то я, хотя и «изъят» временно из «обращения», все же позволю себе сделать вам серьезное замечание: забудьте эти глупости. Нет ни чутья, ни интуиции. Есть умение наблюдать и умение рассуждать. Если хотите, назовите эго умение талантом — все равно. Но слово «чутье» исключите из своею лексикона — оно отдает мистицизмом.