— Здравствуйте, товарищи, — сказал Швыдченко, дружески пожимая руки вошедшим. — Что за шум, а драки нет?
Дядя Котя безнадежно махнул рукой. Швыдченко перевел глаза на Зуева.
Зуев, изо всех сил стараясь быть спокойным и объективным, начал быстро рассказывать суть дела.
— И в чем же ваши принципиальные разногласия? — внимательно выслушав Зуева, спросил секретарь, глядя недоуменно на обоих.
— В том, что детям немецких сожительниц не место в детсаде, — не моргнув ответил Кобас.
— И вы так думаете, товарищ Зуев? — удивленно спросил Швыдченко.
— Нет, на этом настаивает наш предфабкома.
Черные брови сошлись в одну линию над горбатым носом Федота Даниловича. Он молчал.
— А кроме того, когда я сказал, что это не годится, что я… он, — кивнув головой на Кобаса, продолжал Зуев, — он думает, что я из личной заинтересованности…
— Говори точно, — буркнул дядя Котя, — обозвал меня профсоюзным бюрократом, а сам…
— Ну, что я из-за того вступился за ее ребенка, что сплю с ней, — выпалил Зуев.
— Да ты же сам признался. А теперь — на попятный? — удивился Кобас.
— Да вы что? Того? — опешил Зуев и пристукнул пальцем по виску. — Да что же это такое? Вы же коммунист! Вам же не пристало не верить на слово своим… Не доверять…
Швыдченко встал из-за стола и мрачно начал мерить кабинет из угла в угол.
— Вопрос пустяковый, товарищи. Но вы обострили дело. Придется прямо, по-партийному, спросить вас, товарищ Зуев.. Ох, хоть и не терплю я этого, — с досадой перебил сам себя Швыдченко, — но спросить придется: правда это, Петр Карпыч?
Зуев молчал.
— Правда ли, что эта немецкая… вдова сожительствует с тобой?
— Нет, — твердо ответил Зуев.
— Вы верите ему, товарищ Кобас?
— Я, конечно, верю, но… разговоры…
Зуев вмешался:
— Дело в том, что еще в школе, перед войной, мы очень дружили. Я сам тогда не знал этого, но теперь уверен — это была юношеская…
— Чистая, комсомольская любовь, — подсказал Швыдченко.
— Именно… комсомольская, — согласился Зуев. — А потом я и еще один товарищ очень тяжело переживали эту ее послевоенную судьбу. Переживали… Вот и все!
— О чем же спор?
— О месте в детсаде для немченя… — сказал Кобас.
— Как ты сказал? Это ребенок, что ли, — немченя? Гадость какая! — возмутился Швыдченко.
— Не гадость, но и не радость, — огрызнулся Кобас.
— Теперь спор наш только из-за места, — обрадовавшись возмущению Швыдченки, подтвердил Зуев.
— И теперь и раньше только и разговоров было, что из-за… ребятенка. То есть, что в детский садочек его опять надо… определить. А там уж места нет! Развелось за последнее время матерей-одиночек — хоть пруд пруди. И может, не только у этой от немца дите… Но те — бездоказательно! А эта его Зойка — этакая простота! Звонит во все колокола. И опять же — от людей не скроешься, хотя и надо бы… Ведь тут самый-то вопрос в том, что садик — не резиновый… И с мнением масс надо считаться.
Зуев опять заволновался. Швыдченко дал выговориться Кобасу. И твердо сказал:
— Изыщи это место для одного ребенка в твоих не резиновых яслях да садочках под мою ответственность!
Зуев протянул руку Швыдченке. Тот машинально пожал ее.
— А самое-то главное, товарищ Кобас, что Зойка замуж выходит за инвалида. На той неделе распишутся. И ребенка тот инвалид усыновляет. Только нельзя ей сына дома оставлять. У этого товарища туберкулез — заболеть может ребенок, сынок. От контакта.
— Ух ты, — с восторгом, зажмурившись, словно кот, которого чешут за ухом, завопил Кобас. — Ну и заковырист же товарищ боевой Зуев Петро Карпыч! Ну и дурак ты, браток. Только не обижайся. Да что ж ты сразу мне не сказал?! На той неделе, говоришь, распишутся? Ну, клади еще неделю на усыновление и все прочее — обмен там документов и всякую волокиту. А как только все документы — по форме, — дядя Кобас многозначительно постучал ногтем по столу, — будут записаны, так с того же дня и ребятеночка пристроим. Они хоть и не резиновые, но для одного человечка всегда местечко найдется. А если к тому же у матери будет на руках справочка о контакте с туберкулезным больным, тогда дело и совсем в шляпе. Ты ей про справочку-то особенно объясни… Если это возможно…
— Идите к черту, — вспылил Зуев. — Сами объясняйте.
— Ах, Карпыч, Карпыч, развязал ты мне руки, — удовлетворенно закончил дядя Котя. — И такой козырь в пазухе держал!
— Значит, вопрос решен, — подвел итог Швыдченко. — Хоть и не совсем принципиально, но все же решен… А то вот у меня в сорок третьем году такая же петрушка была… — начал он задумчиво.
Оба слушателя заинтересовались.
— Да, в сорок третьем году, — усаживаясь за стол и поглядывая на Кобаса и Зуева, продолжал Швыдченко. — Был я по ранению на Большой земле. Уже почти вычухался. Хожу. Вдруг вызывают. «Должен на славянском митинге выступить». Приезжаем. В президиуме и руководители партизанские. И был там наш земляк с лентой червонной на папахе, не хуже невесты вырядился, — сам знаешь какой. Горлохват порядочный. Пошел разговор про таких девчат. Он и говорит: «Мабуть, таких с немченятами в одной нашей области десять тысяч, не меньше». Неудобно мне было старшему товарищу сказать. «Ну шо ты брешешь?» А он свое: «Кончится война — надо для них специальные концлагеря готовить». Как-то неловко всем, но молчим. А тут же, напротив нас, еще один наш земляк сидел. Тоже черниговский.
И Швыдченко назвал фамилию известного писателя и кинорежиссера.
— Так у него знаете какая душа? Как тонкая паутина. Даже про войну умудрялся нежно говорить. И так говорил, що аж сердце щемило. Глянул я на него. А у него слезы по щекам так и побежали. Я не выдержал, подсел и шепнул по-нашему: «Не журиться, земляче, не будет тех девчачьих лагерей… И про те тысячи он таки на два нолика прибрехал…» И тут звонок. Пошли на митинг.
— Так и не решили тот вопрос?
— А чего его там решать? Ну, наболтал один сильно храбрый и сильно дубовый товарищ. К тому же, как говорится, вопрос еще не злободневный, еще треба до тех девчат Курскую дугу сломать… И вот выступают академики, писатели и всякие иные… попы даже.
Швыдченко задумался, как бы вспоминая.
— А затем дают слово знаменитому снайперу. В газетах про него тогда очень даже здорово писали. Выскочил к трибуне солдатик — сухонький, маленький. Ну мальчонка, и только. А голос баском. Подбежал к ящику, ну, известно, в руках бумажка. Стал читать… Как я на той конференции. Так еще больше, чем товарищу Кобасу мой доклад на конференции, не понравилось начало того снайперского выступления. Правда, и читал он его еще хужее моего.
Швыдченко и Зуев засмеялись. Кобас сказал примирительно:
— Ладно… Чего уж там…
— Нет, я не думаю тебя шпынять, товарищ Кобас. Это к слову вспомнилось. А потом на какой-то словесной карусели не удержался тот снайпер. Бумажку скомкал, и шепотом сорвалось у него… такое слово. Не знаю, слыхали в зале или нет, а до президиума дошло. Председатель встал со звоночком. Опаска взяла его. Как бы на всю Европу тот снайпер не матюкнулся. «Я вам лучше так, от своей души скажу, — запросто, человеческим голосом начал снайпер. — Товарищи, мне злость моя на тех фашистов помогает их ненавидеть. Они уже не первый раз у нас на Украине. Первый раз, и восемнадцатом… Они, они… мою мать изнасиловали. И от этого я и на сей свет народился… И так я их ненавижу, что уже четыреста штук на тот свет отправил и буду бить до тех пор…» Если бы вы увидели, что тут было. Какой гром аплодисментов. И люди плачут. Слезами хотят тому снайперу помочь, горе его успокоить.
Только один человек в президиуме не плакал. Это тот, с нежною, як наша Десна, душою… Глядел он горько на того горлохвата и головой покачивал. А этот хмуро сидит, голову вниз…
Швыдченко смолк.
— Стыдно ему, значит, стало за те концлагеря… И мне тоже, Петро… — сказал дядя Котя.
Швыдченко не слышал или делал вид, что не слышит. И продолжал:
— «Спасибо вам, партизан, что правду мне сказали. Нет, не будет тех лагерей». — «Конечно, не будет, — отвечаю. — Разве дети виноваты? Они такими станут, какими мы их воспитаем».