Изменить стиль страницы

Зуев с восхищением поглядел на Швыдченку. Вот так мужичок-простачок!

А Федот Данилович увлеченно и весело продолжал:

— Спасибо Ленину. Он того профессора Рубакина отчитал, а заодно и комнезамщика Федота на ум на разум навел. А то быть бы мне действительно сусликом черниговской породы.

Зуев, не понимая, поднял брови.

— Ну, начетчиком то есть. Некоторые из студентов комвуза так и подались в профессора. И сейчас по кафедрам свистят по-сусличьи. Ей-ей!

Зуев справился с первым удивлением.

— Да я же знаю, что возведенная в принцип мышления теория чистого движения — это бергсонианство.

— От бачишь, — живо перебил его Швыдченко. — И по фамилии знаешь. Тот чирей мозговой меня, вахлака, и совсем мог сбить с толку. Я ж таки партизан. Мне про Гарибальди любо-дорого послухать, а ты его — помнишь — с той дивчиной, что про штаны тайком подумала и уже в дрожь ударилась, на одну доску ставил. Нет. Бергсон твой для нашей закаленной диалектической натуры не дюже подходящая штука.

Зуев засмеялся:

— Теперь я буду с вами осторожнее. Вам пальца в рот не клади…

— То-то же, — ухмыльнулся Федот Данилович. — Но и не перестраховуйся. Не люблю. А если что и скажешь не так, сам поправлю. Доносить спецначальству не побегу. Сам скину тебе твои бриджи да ремешком отстегаю…

Петр Карпович нахмурился.

— Не бойсь. Понимаю. Но одно запомни: не ела душа чесноку — смердеть не будет… Так-то.

Зуев не ожидал от Швыдченки такой прыти. Он до сих пор знал лишь одну сторону его натуры — цепкую хваткость и внутреннюю честность. Да еще дотошность в практических делах. А тут вдруг простоватый Федот Данилович словно преобразился.

— Ты, товарищ молодой, напрасно эту историю так переживаешь. Ну случилось такое. И что?

— Как — что? — опять вскипел Зуев. — Они же подлость хотели устроить! На партийной конференции.

— Ну-ну, не скачи. Во-первых, кто они? Представитель обкома, что ли?

— Да он, этот Сковородников. Может, и приехал специально, чтобы вас…

— Да брось ты, Петро Карпович. Ну, я тебе говорю, брось. Во-первых, я за это кресло не то что руками, но и языком не держусь. Это раз. Теперь второе: доклад-то я действительно сделал неважный.

— А почему?

— Ну, это другое дело: что, да почему, да как. Словом, не возводи это в систему. Дело, конечно, получилось не ахти как ловко, но и для твоих переживаний никакого фундамента нет.

— А если это и в другой раз так будет? — вдруг сам пугаясь чего-то, спросил Зуев.

Швыдченко остановился боком, как-то по-птичьи, одним глазом посмотрел на собеседника и спросил:

— Это ты опять насчет демократии печешься, что ли?

— Ну хотя бы.

Все еще продолжая ухмыляться, повернувшись к нему спиной, Федот Данилович заговорил вдруг совсем другим тоном:

— Вот что, товарищ молодой и, конечно, шибко образованный. Чтобы легче было тебе все это понять, давай поговорим по-ученому. Вот ты небось зубрил не раз про видимость и сущность. Небось знакомы тебе эти категории?

— Конечно, — ответил, еще сохраняя тон превосходства. Зуев.

— Ну вот — знакомы. Знакомы как абстракция и книжная премудрость. А ты попробуй к жизни их применить. Конечно, я ведь не христосик какой-нибудь. И все прекрасно вижу. Это тебе сущность, — Швыдченко загнул один палец. — Будь я формалистом — дрожал бы я за карьеру? Конечно! И эта сущность мне была бы совсем не по носу. Я бы в драку полез. Вот и получилась бы склока в районном, подвышковском масштабе. Но поскольку ни мне, ни здоровому ядру нашей организации это совсем ни к чему, то и получилась из всей этой петрушки только одна видимость.

Зуев оторопело смотрел на Швыдченко, удивляясь, как он свободно и легко оперировал категориями, хорошо известными Зуеву по первоисточникам. А для него они до сих пор были далекими, применимыми только к высотам истории, абстракциями… А тут вдруг…

— Понятно. Но это же софистика.

— Вот уж чего не знал за собой, — засмеялся Швыдченко. — Ну давай…

— Вы говорили — палка о двух концах, ну, о сути демократии в условиях, скажем, когда преобладает мелкая буржуазия, а нас, партийцев и, как сказал бы дядя Котя, чистого пролетариата, меньшинство. Но ведь мы же говорили с вами про партконференцию. Это же не предвыборное собрание мелких торговцев или рантье где-нибудь во Франции. И не сельский сход. И даже не просто собрание в колхозе.

Федот Данилович ожесточенно поскреб свой горбатый нос. Долго думал. Вскочил, побежал. Опять сел.

— И выходит, парень, что опять ты прав. — Швыдченко хитро улыбнулся. — Вот что значит ученый. Признаю. Но все же насчет внутрипартийной демократии ты, брат, не загибай и не путай. Ее, конечно, маленько поприжали во время войны. Но ведь война требовала от всех нас повышенной дисциплины. Требовалось беспрекословное подчинение — это же главное в военной дисциплине. Так? Кое-кто и сейчас такими категориями мыслит.

— И злоупотребляет, — сказал Зуев.

— Не без того, товарищ. В жизни всяко бывает. Но ты смотрел бы лучше в корень. Меряй все более высокой меркой: ищи, где реальность и сущность, — победоносно подняв кверху кулак, сказал Швыдченко. Глаза его вдруг блеснули таким озорным огоньком, что Зуев не выдержал и рассмеялся. Он быстро подошел к секретарю, взял его довольно почтительно за плечи, посмотрел в его озорные глаза и сказал:

— Ну, Федот Данилович, спасибо. Положили вы меня на обе лопатки. И откуда это у вас берется?

Швыдченко усмехнулся:

— Как откуда? По первоисточникам шпарю. Тетрадки свои, конспекты поднял. Спасибо жинке — в эвакуации сохранила. Вот, — и секретарь подошел к «сейфу», открыл его, достал стопку пожелтевших, замусоленных тетрадей и, любовно, веером распуская большим пальцем толстый обрез страниц, так что они словно всхрапнули, продолжал: — Раз у меня в парторганизации завелись ученые члены партии, да еще и молодые, горячие, должен я подтягиваться? Конечно, с председателем Горюном или звеньевой Евсеевной у меня другой разговор. И попроще… И подушевнее, что ли. Ты не обижайся, конечно. Но главная наша партийная сила в руководстве, по-моему, состоит в том, чтобы к каждому подход иметь индивидуальный, по его уровню и разумению… Вон Кобас как мучается. Я вижу. Неловко ему. А человек он неплохой. С загибом, конечно.

— Махаевщиной от него шибает здорово.

— Ну, брось, брось. Ярлыки приклеивать мы мастаки, ты лучше помоги мне с ним душевно обойтись.

— Ладно.

— Ему ведь тоже нелегко. Загнул, сам видит, что загнул. А признаться — трудно. Как так, чистый пролетариат, а тут гаркнул, что называется, не разбери поймешь, как темный мужичок порепанный… — Швыдченко зашелся дробным смехом. — Ну, поможешь? Нет, кроме шуток: душевную проблему решить, с Кобасом контакт деловой найти — это для меня, как секретаря, первое дело на данный момент. Слово коммуниста. Я уж и пол-литра, если надо, готов поставить. Кроме шуток. Ну, понял?

— Постараюсь, Фэдот Даныловыч, — по-украински, нажимая на «ы», сказал Зуев.

— Ну, спасибо, — резко обрывая разговор, Швыдченко хлопнул майора по плечу, повернул его к двери и уже в спину крикнул: — Побольше работай, поменьше сомневайся, товарищ. Делай людям добро.

Уже взявшись за ручку двери, Зуев внезапно остановился и, повернувшись снова, с изумлением посмотрел на секретаря. Он вдруг подумал, что после школьных лет, после активной работы в комсомоле никто еще не говорил ему этих трех простых слов. Они прозвучали в устах партизанского комиссара как выстрел. Зуев так ничего и не сказал, только долго смотрел на Швыдченку, который перебирал на полочке тома с закладками из обойной бумаги.

Разговор этот произвел, на него огромное впечатление, еще большее, чем беседа с Пимониным. Семена, посеянные честными, искренними словами двух настоящих коммунистов — старого чекиста и хитроватого, но умного партизана, нашли в его душе благодатную, хорошо подготовленную почву. С самого детства была она вспахана мудрым дедушкой Зуем, активисткой — женотдельской заводилой, его горячо любимой маманькой; и друзья — пионеры, а потом и комсомольцы — все вместе развили они в его пытливой натуре повышенную общественную отзывчивость.