Был среди них и незаметный герой, пехотный комбат, потомственный пролетарий Петр Карпович Зуев. И он испытал горечь отступлений и разочарований… Но они не сломили его. Тяжелую ношу облегчало то, что ее разделяли все честные граждане его страны. Причины всех тех чудовищных препятствий, которые выпали на долю его поколения, осмысленно, организованно вскрывались партийной мудростью, указывавшей в самых тяжелых, казалось, безвыходных, положениях на зерна будущей победы. И миллионы разных по духу людей мужественно дрались, становясь под знамена партии Ленина. Не по летам умудренный войной, Зуев не просто знал, а всем своим естеством чувствовал, что сила народа — в его единении вокруг партии и ее руководства. Это убеждение подсказывал и опыт пехотинца. В первой шеренге на марше идти легче, чем в середине, а последнему всегда приходится трусить рысцой, а то и безнадежно отставать. Зуев не вырывался вперед, но и никогда не был в хвосте.
А вот теперь на него одного свалилась эта совсем нечаянная, чудовищная, несправедливая беда. И он обессилел, поник перед нею. Может быть, потому, что сейчас он был один, совсем один. Даже мать и та ушла…
Да, да, ему не привыкать переносить удары судьбы. Были такие испытания, которые могли бы раздавить и самые сильные натуры. Но он их выдержал с честью. Он вспомнил фронт 1941 года, частые зенитные хлопки в небе, оглушительный грохот вражеских авиабомб, звон в ушах и гарь взрывных газов, от которых першило в горле и вылезали из орбит глаза. Вспомнил отчаянные атаки, нехватку патронов и гранат… На Днепре, в седьмой атаке возле Речицкого моста, он лежал в песках и слушал рокот приближающихся танков. Хотелось руками разорвать грудную клетку, вырвать собственное сердце и швырнуть его под лязгающие гусеницы как противотанковую гранату. В последний момент прибежали комиссар полка и с ним четыре коммуниста. Они несли в обыкновенных веревочных «авоськах» бутылки с горючей жидкостью и с широкими длинными лучинками, прижатыми к холодной зелени стекла обыкновенными аптекарскими резинками. Смешные бутылки!
Но в седьмой атаке от них, этих бутылок, заполыхало пять фашистских танков.
— Русь-коктейль! — орали фрицы, выскакивая из горящих машин.
Он вспомнил самолеты со свастикой, осиные талии «мессеров» — длинных, вертлявых ос, склепанных из дюралюминия всей Европы.
А часто им навстречу летели на фанерных самолетах наши соколы.
— Русь-фанер, русь-фанер! — кричала в листовках и орала в рупор какая-то белогвардейская глотка.
— Йован на дубе летит, — через фашистский радиоусилитель насмехались враги.
— Мы вас учим воевать, — спесиво цедило сквозь зубы пленное прусское офицерье еще задолго до сдачи в плен Паулюса.
— Учителя, сукины сыны! — истерично кричал комиссар полка…
— А как же? Конечно, учителя! — спокойно говорил полковник Корж.
Зуев опять прильнул горячим лбом к холодному стеклу.
«Все было: и слезы, и отупение, и невероятная матерщина, которой «освежались», как гнилой водой из болот Полесья и Налибокской пущи…»
И все же там ему казалось легче. Он был не один.
А здесь?
Вошла мать.
— Ну, отошел немного? — спросила она холодно.
— Пока мы воевали, они тут с фрицами… — он скрипнул зубами, глотая обидное фронтовое словцо. Он бы сейчас хлестал ее по щекам, топтал ногами, эту изменницу проклятую…
— Как она посмела? — вырвалось у него горько.
Мать вдруг холодно и твердо спросила:
— А как вы посмели добежать до Волги? Как? Говори!
Она так и не дождалась ответа и ушла за свою перегородку, откинув ситцевый стираный полог.
Петр Зуев захлебнулся от оскорбления и чудовищной несправедливости этих слов, особенно тяжелых в устах дорогого человека.
«Что они знают о наших страданиях, солдатских смертях и ранах? Одни отсиживались в тылу, другие забавлялись тут под фашистской оккупацией… Устроились, стервы…»
И вдруг тихий голос матери раздался из-за полога:
— Мы рожаем вас, мы хвалимся: сын, сын-кормилец, сын-защитник. И вот он вырос, сын — защитник родины! А вас, пленных, гнали через наш поселок. Сотнями, как баранов. Ты увидел бы тогда глаза матерей…
И она говорила, говорила о пленных, о трусах. Говорила и о подпольщиках, партизанах, фронтовиках, о госпитальных мучениках и штабных шаркунах. И Зуев, потрясенный, молчал. Эти люди — все они были и его народ, только разные его категории, группы…
Мать не называла их, а приводила примеры, рассказывала о судьбах людей, прошедших на ее глазах за три года. Требовательный ее голос, голос рабочей матери, был спокоен, тверд. Зуев, не прерывая, тупо слушал.
И он снова вспомнил седьмую танковую атаку на Днепре перед Речицей. И бутылки, принесенные комиссаром. Когда возле его окопчика оставили десяток бутылок, он привязал шпагатом терку к поясу, чтобы не потерять в бою. Взял бутылку и попробовал на вес. Широкая лучина — длиной с карандаш — была покрыта смесью бертолетовой соли, серы и клейких веществ. Зеленоватая смесь. Та самая, что давалась на английский спецзаказ, от которой так часто самовоспламенялась партия подготовленного полуфабриката на спичечной фабрике — от такой вот и погиб его отец. Танки шли. Но он как завороженный смотрел на огромную спичку, прикрепленную двумя резинками к литровой бутылке. И вдруг он узнал в ней руку матери. Мальчишкой он гордился тем, что мать была ударницей. Тогда еще часть продукции делалась вручную, и мать выполняла по полторы-две нормы. А в честь Октября, Восьмого марта и Первого мая давала по две с половиной. «Несла вахту моя маманька!», — гордился тогда Петяшка. Мать не обмакивала решетку со спичками в массу, как делали другие, а быстро проводила ею слева направо так, что в корыте поднималась небольшая густая волна. Получалось все очень быстро и за смену удваивало производительность. Только головки были обмакнуты чуть-чуть наискосок. По этому косому срезу серной головки на большой спичке-лучине он узнал руку знаменитой ударницы «Ревпути»: это посылала ему мать! Примитивное и поэтому смешное оружие против бронированного и ненавистного врага. Это была та родная, единственная, которой можно было все сказать, на все пожаловаться. Но это посылала им всем и та, большая, единая для всех нас мать — родина!
«Эй, Петяшка, Петяшка», — как будто услышал он тогда маманькин голос.
Он поджег тогда два танка.
И вот сейчас этот же дорогой голос говорил ему:
— Как же ты посмел бросить нас врагу, как посмел добежать до Волги?..
Да и в самом деле, чего он так распсиховался? Из-за чего? Война. Для всех. А все мы — народ. Древний. Могучий. Каждый вынес свою долю страданий.
«А Зоя? Неужели тоже страдала? Как солдат или как потаскуха? Кто же они, эти… Что это — новая категория граждан или презренные отщепенцы? Но ведь мы же учились вместе, в одной школе, сидели на одной парте, вдвоем бродили, мечтали о будущем! Ведь я любил ее…» Это он только сейчас понял.
— Он что — изнасиловал ее? — неожиданно спросил он у матери.
Мать, отбросив полог, взглянула на сына:
— Да что ты такое говоришь? Матери-то!
— Да надо мне знать. Надо, маманя!.. — В голосе его помимо воли послышалось рыдание.
— Не знаю я, как это было. Да что я, свахой, что ли, у них была? — в сердцах сказала мать, шагнув из-за перегородки. — Только, говорят, вроде полюбовно, по закону…
— Полюбовно?!.. А-а-а… По какому же закону? — Это было еще хуже. — Ну как это было, скажи?
— Как будто расписывались они в бургомистрате этом… — промолвила мать, садясь на табуретку у стола.
Через месяцы, когда, как и все на свете, зарубцевалась и эта рана, он понял, вернее вспомнил, что гнев его — это было то возрожденное страданием, совсем зеленое чувство юношеской любви, утрату которого часто невозможно восполнить за всю жизнь.
Если бы он тогда способен был спокойно узнавать и сопоставлять факты, то заключил бы, что существует одно из второстепенных, производных, но извечных правил и даже прав войны. Тысячи лет войны перемешивают расы, племена, народности и нации. Миллионы трагедий, подобных той, которая свалилась на капитана Зуева, видела земля. Но то, что это случилось в этой войне и с ним самим, показалось ему чудовищной, кощунственной несправедливостью. И даже если бы он и способен был в эту минуту на такие мудрствования, ему все равно не было бы легче.