Изменить стиль страницы

Но вот сорок лет спустя я читаю его «Письмо Харьковского обкома» 19 марта 1933 года. Брошюра в тридцать страниц. Что именно «требуется, чтобы покончить с позорным отставанием сельского хозяйства Харьковской области». Вопросы и выводы пронумерованы (в его прежних речах и статьях еще не было этой сталинской манеры — нумеровать). Однако язык еще нестандартный, непринужденно разговорный, лишь слегка орнаментированный митинговой риторикой. «Первый вопрос важнейший» — засыпка семян. Второй — вывоз семенной ссуды, предоставленной государством. Третий — подвоз горючего. Четвертый — ремонт тракторов. Пятый — как пополнять недостающие семенные фонды. «В селах есть еще спрятанный хлеб… Тому, кто помог открыть яму, давать определенный процент от обнаруженного хлеба». Шестой — о коне. «Самое опасное, что коня к севу не готовят». …Восьмой — об использовании бросовых земель. «В сорока районах области по неполным данным 79 624 га бросовых земель». (Это огромное пространство, видимо, в значительной степени образовали земли умерших или бежавших от голода).

И, наконец, десятый — «весьма серьезный вопрос».

«В отдельных колхозах есть отдельные дворы, которые голодают, а вы, дорогие товарищи, только скулите об этом, только просите помощи из области. Мы в области имеем небольшой резерв для того, чтобы оказывать продовольственную помощь нуждающимся в период сева, в период прополки свеклы, т. е. в апреле и мае. К тому же, этот резерв крайне ограничен. Сейчас мы этот резерв разбазаривать не намерены и не имеем права.

Почему вы не организуете взаимопомощь в самих колхозах, не изыскиваете источников на месте? Я никак не допускаю, чтобы колхоз не мог предотвратить два-три случая голодухи… Достаньте деньги, купите овощи, корову на мясо, изыщите некоторое количество хлеба у колхозников и организуйте помощь. В первую очередь побеспокойтесь о бригадирах. Нет ли среди них голодающих? Обязательно помогите — это наши командные кадры. Посмотрите, нет ли голодающих среди колхозников с большим количеством трудодней. Помогите им — это лучшая, наиболее честная и добросовестная часть колхозников, это основа колхоза».

Итак — «в отдельных колхозах отдельные дворы»! Но в то же время прямо сказано, что голодают и бригадиры, и лучшие колхозники (о рядовых, «не лучших» — речи нет).

…В Геническом районе единоличник, отец двух красноармейцев, хлебозаготовку выполнил на 80 процентов, но у него отняли корову, самого арестовали, довели семью до голода. В том же районе колхозник, имевший 940 трудодней (!!!), «репрессиями доведен до голодухи», потому что весь колхоз оказался на «черной доске».

«В некоторых местах единоличников и колхозников арестовывают все кому не лень. Сплошь и рядом враг подставляет под аресты и репрессии хороших, честных тружеников».

Именно это письмо я вспоминал на протяжении сорока лет как пример отважной искренности. Помнил, что в нем прямо, черным по белому — «голодуха», «арестовывают честных тружеников». А ведь Сталин говорил только о «недостатках работы в деревне… в новых условиях обострившейся классовой борьбы».

19 февраля 1933 года Сталин произнес длинную речь на всесоюзном съезде колхозников-ударников. Он говорил о голоде 1918–1919 годов, «когда рабочим Ленинграда и Москвы в лучшие дни удавалось выдавать по восьмушке фунта черного хлеба и то наполовину со жмыхами.[45] И это продолжалось не месяц и не полгода, а целых два года. Но рабочие терпели и не унывали, ибо они знали, что придут лучшие времена… Сравните-ка ваши трудности и лишения с трудностями и лишениями, пережитыми рабочими, и вы увидите, что о них не стоит даже серьезно разговаривать».

В эти дни уже умирали сотни тысяч крестьян.

Умирали в пустеющих селах, на дорогах, на городских улицах. Уже голодали Украина, Кубань, Поволжье.

Но он утверждал, что об этом не стоило «серьезно разговаривать».

И мы не разговаривали.

Не только потому, что уже опасно было сомневаться и тем более опасно критиковать речи Сталина. И не только потому, что одной из страшных примет массового голода было ощущение бессилия, обреченности. (Еще за два-три года до этого, в начальную пору коллективизации, в иных местах бунтовали. Но к весне 1933 года деревня была смертельно парализована).

Мы не возражали, убежденные, что бедствие произошло не столько по вине партии и государства, сколько из-за неизбежных «объективных» обстоятельств, что голод вызван сопротивлением самоубийственно-несознательных крестьян, вражескими происками и неопытностью, слабостью низовых работников.

В той же речи Сталин торжественно обещал «сделать всех колхозников зажиточными».

После этого все докладчики, ораторы, газетчики, лекторы, пропагандисты на разные лады повторяли его обещания. Похвалы вождю и посулы грядущих колхозных благ звучали в те же дни, когда умирали сотни, тысячи голодающих. Эта уныло-монотонная разноголосица должна была заглушить стоны и плач. Прорывать страшное безмолвие смерти…

А наш Павел Петрович говорил не так, как все, а по-своему, и, как нам казалось, говорил откровенно, правдиво.

Кем же он был в действительности? Когда произошел в нем тот роковой «переход количества в качество», который все нараставшее число обманов и жестоких беззаконий, творимых для торжества революции, для блага социалистического отечества, превращал в привычную лживость, в слепое изуверство?

Когда именно бескорыстное стремление поддерживать Сталина, чтобы сохранить единство партии, чтобы предотвратить опасность троцкистского бонапартизма, чтобы оттеснить честолюбивых сановников и косных партийных «стариков», переросло в безоговорочную холопскую покорность новому самодержцу, кровожадному параноику?

Ответить на эти вопросы по-настоящему я не могу.

В его речах и статьях за 1928–29 годы, в которых он сурово честил оппозиционеров, ни разу не упоминается имя Сталина; в 1930 году он иногда его сочувственно цитировал. Но с 1932–33 года нарастали число и накал восторженных эпитетов, а в 1937 году уже звучали ритуальные молитвословия.

Когда я выздоровел, то ездил в подшефные села уже только в короткие командировки, на несколько дней, на неделю.

…Кисло-серое туманное утро. Снег еще не сошел. На темных соломенных крышах белесые пятна и полосы. По обе стороны улицы, вдоль тынов, вдоль хат лежит снег, посеревший, в синеватых оспинах и подтеках. А посередине улицы он перемешан с буро-желтой глинистой грязью, то подтаивающей, то подмерзающей. Колеи и вовсе темные, хотя по селу мало кто ездит.

Тащатся двое саней. Их валко тянут понурые ребристые клячи. Бредут трое возчиков. Поверх шапок навязаны, как башлыки, не то куски дерюги, не то бабьи платки. Грязно-рыжие кафтаны туго перепоясаны тряпичными жгутами. Шагают, медленно переставляя ноги, завернутые в мешковину.

В одних санях лежат два продолговатых куля, накрытые мешком и рогожей. Другие — пусты.

Они минуют слепые хаты; окна забиты или заставлены досками. В других окна целы, но двери распахнуты и обвисли. Видно, что никто не живет.

Подваливают к хате с дымящей трубой. Старший возчик стучит в окно.

— У вас е?

— Ни, слава Богу, нема…

У следующей хаты тот же вопрос. Тот же ответ. И еще у одной.

Подъехали к хатенке с облезшей штукатуркой и бездымной трубой.

— Прыська же вчора живая була…

— Була. А сегодня, бачь, не топить.

Молодой возчик, закутанный по-стариковски, идет в хату. Лошади тянутся к тыну. Грызут прутья. Парень возвращается.

— Ще дыхае. На печи лежит. Дал ей воды.

Минуют еще два двора.

Большая хата с чистыми, недавно беленными стенами. И солома на крыше светлая, едва начала темнеть.

— У вас е?

Из-за окна слабый, бесслезный женский голос.

— Е. Тато померлы цю ночь.

— То несить…

— Сил нема. Я ж одна с детьми.

Возчики переглядываются. Идут втроем. Выносят на мешке худое тело. Лицо закрыто полотенцем.

вернуться

45

Восьмушка — т. е. 50 граммов! Этой абсурдной брехни никто не исправил в последующих изданиях в течение двадцати лет так же, как и «досрочное переименование» Петрограда.