Производство танков считалось особо секретным. И для рабочих танкового отдела Т2 стали издавать газету-листовку «Удар». Она выходила иногда больше десяти раз в день. Каждый выпуск предназначался для отдельного цеха или пролета (чтобы описываемые в нем события не стали известны в других местах). Так соблюдалась секретность. И в то же время наши сообщения не отставали от событий больше, чем на два-три часа.
Редактором «Удара» с начала 32-го года назначили меня. Заодно поручили редактировать еще и многотиражку «Будивнык ХПЗ», которую мы выпускали трижды в неделю для рабочих, строивших новые секретные цеха.
Почти треть строителей составляли заключенные, жившие в бараках за дощатым забором позади завода. Одним из прорабов был инженер, осужденный на 10 лет за убийство жены, другим — троцкист, осужденный на 3 года. Среди рабочих и техников были воры, убийцы, растратчики. Охраняли их вахтеры в таких же темных формах, какие я видел в ДОПРе и самоохранники — тоже заключенные, обычно бывшие красноармейцы или милиционеры. Со всеми заключенными редакция общалась беспрепятственно. И в газете-листовке мы славили поименно ударников-строителей, которые «самоотверженным трудом искупают свои вины». Несколько осторожнее писали мы о строителях «трудармейцах». В «трудовых батальонах» отбывали воинскую повинность сыновья лишенцев, то есть кулаков, нэпманов, «служителей религиозных культов», а также толстовцы и сектанты. У них тоже были свои культуполномоченные, красный уголок, ударники и несколько наших рабкоров. Но все же они считались «классово чуждыми». Прежде чем похвалить кого-нибудь из них за хорошую работу, я обязательно «запрашивал» замполита батальона.
…Как мы могли верить в справедливость тогдашних судебных процессов, в то, что существовали вредители?
В 1928 году я был влюблен в Женю М., дочь инженера-«шахтинца», одного из главных подсудимых. Женя и ее мать говорили, что он не совершал тех преступлений, которые ему приписывали другие обвиняемые — его коллеги. Правда, он был против Советской власти, однако работал всегда лояльно и только не хотел доносить на тех, кто действительно устроили заговор и пытались его втянуть. Но после ареста он рассказал правду, и за это настоящие вредители стали его оговаривать. Отцу Жени расстрел заменили десятью годами. Он писал домой длинные, поэтичные письма о природе и книгах, уверял, что здоров и занят интересной работой по специальности. Самый старый из «шахтинцев», инженер Рабинович, в последнем слове сказал: «Я всегда был вашим врагом и останусь им, даже если вы меня пощадите». А его приговорили к восьми годам. Бухарин в той беседе с Каменевым, запись которой опубликовали оппозиционеры (сентябрь 1928 года), говорил, что Политбюро только благодаря ему, Томскому и Рыкову постановило расстрелять главных шахтинцев, а Сталин «не хотел расстрелов». Это сообщение Бухарина мы восприняли как свидетельство «примиренческого» отношения Сталина к вредителям. Но через год-два оно уже служило доказательством его великодушия. Значительно позднее я стал понимать, что этой игрой он просто хотел связать всех членов Политбюро кровавой порукой соучастия в новом терроре.
Когда весной 1930 года шел процесс СВУ («Спилка Вызволения Украины»),[33] то билеты-пропуска рассылали по заводам и учреждениям, раздавали активу и просто желающим. Суд заседал утром и днем в Оперном театре. (Вечером там ставились оперы и балеты.) Билеты для комсомольцев распределял мой друг Коля Мельников, конструктор и член заводского комитета комсомола ХПЗ, вдумчивый, безоговорочно строгий правдолюбец.
— Кто хоть раз соврет — для меня конченый человек. Доверие, как девичья невинность, — теряют раз и навсегда.
Потомственный инженер, он считал, что не пролетарское происхождение и не пролетарская трудовая деятельность обязывают его работать особенно много, с полной отдачей, особенно внимательно изучать все, что составляет «настоящую пролетарскую идеологию». Он стремился к полному безраздельному «слиянию с пролетарским коллективом».
Коля был очень пригож. Многие девчата называли его самым красивым хлопцем ХПЗ. Но, женившись восемнадцатилетним, он не позволял себе даже пошутить ни с одной из девушек, льнувших к нему.
— Комсомольская семья должна быть образцовой. Мещане про нас черт-те какие гадости распускают: «без черемухи», «собачьи свадьбы». Комсомолец, который корчит из себя дон-жуана, помогает мещанской антисоветской агитации. И вообще — кто нечистоплотен в быту, будет грязен и в общественной жизни. Кто врет жене, соврет и товарищам и комсомолу.
Но Коля не был ни унылым аскетом, ни оглядчивым ханжой. Он мог и выпить с приятелями.
— Ну, что ж, по-артельному, стопку-другую… Только без перебора, без хамства. В меру. Чтоб согреться телом и душой. Не признаю выпивку как самоцель. А питье до одурения, до блевотины — гнуснейшая пакость. За это — гнать из комсомола!
На собраниях, на демонстрациях, на субботниках он был главным запевалой. Пел сильным, красивым баритоном и знал множество русских и украинских песен, старинных, народных, революционных, шуточных; пел и романсы, частушки, куплеты «Синей блузы». Лихо плясал гопака, камаринского, чечетку-«яблочко», снисходил к вальсам, полькам, мазурке. Но презрительно отвергал фокстроты и танго.
— Это не веселые пляски, а буржуазное половое разложение. — Трение. Два пола трутся об третий и друг об дружку.
Наша дружба началась еще до того, как я попал на завод. Познакомились мы в случайной компании и сразу сблизились, обнаружив совпадение литературных вкусов. Он тоже с детства был привязан к Пушкину, Некрасову, Шевченко, Толстому, Короленко, Горькому и тоже с почтительной неприязнью читал Достоевского и Тургенева.
— Они, конечно, великие писатели, описатели, психологи… Начнешь читать, не оторвешься. Но один — барин и все больше по заграницам, а другой — почти черносотенец и какой-то припадочный, во всяческих гадостях копаться любит.
Коля был одним из бригадиров заводской «легкой кавалерии»,[34] и я обычно назначал его командиром рабкоровских «рейдовых бригад», когда нужно было проверять цеховые конструкторские бюро, отделы технического контроля и вообще руководящих ИТР.
С ним вдвоем я побывал несколько раз на заседаниях суда по делу о СВУ. Сидели мы в ложе, недалеко от сцены. Видели подсудимых: профессора истории и литературы, один епископ, экономисты, служащие, студенты… Их внешний облик и повадки не возбуждали у меня сострадания и не вызывали сомнения в том, что они здоровы и сыты. Казалось даже, что никто из них не взволнован, а только несколько озабочен ходом суда. Они рассказывали о том, как устанавливали связи с зарубежными петлюровцами, как печатали антисоветские листовки и книги, составляли антисоветские учебные программы, признавались, что хотели свергнуть Советскую власть, отделить Украину от СССР… Они говорили спокойно, деловито, иные — несколько смущенно запинаясь, они отстаивали какие-то свои формулировки, обвиняли друг друга в преувеличениях или неправде. Прокурор Михайлик обращался к ним вежливо, но иронично. Он спросил у главного обвиняемого профессора Ефремова:
— Вот тут в вашем дневнике вы формулируете вашу политическую программу очень выразительно: «Мы хотим, чтобы на Украине все были украинцами, от премьера до последнего арестанта…» А вы знаете, кто у нас премьер?
— Влас Яковлевич Чубарь.
— Украинец чистых кровей! А кто последние арестанты? Он, прищурившись, поглядел на скамью подсудимых.
Ефремов пожал плечами и понурился. В зале засмеялись, захлопали. Но засмеялись и несколько человек на скамье подсудимых и тоже зааплодировали прокурорскому остроумию.
Всем, кого на этом процессе приговорили к «высшей мере», заменили расстрел десятью годами заключения. Мы с Колей и другие ребята, обсуждая ход суда и приговор, были совершенно убеждены в преступности этих недобитых петлюровцев, в справедливости и великодушии советского правосудия.