Изменить стиль страницы

— Сегодня меня заинтриговала одна посетительница — такая девица в стиле «хиппи». Она интересовалась, не я ли занимаюсь продажей твоих картин, поскольку увидела в соседнем магазине объявление о твоей последней выставке. По ее словам, у нее сохранилась одна картина — твоя давняя работа, и она хотела узнать, не пожелаю ли я ее приобрести. Я пытался добиться, чтобы она подробнее описала мне эту картину, но она не сумела. Говорит, на полотне только красное и черное — черного очень много. Я попросил ее наведаться ко мне завтра и принести картину с собой. Она пообещала. Может, тебе будет интересно ее увидеть?

— Картину или девушку?

— Ну хотя бы картину.

— Должно быть, это какая-то старая мазня, за которую мне придется краснеть.

— В таком случае следовало бы ее выкупить.

— Чтобы сжечь. Можно предположить и другое: это произведение, которое похитили из музея. Тогда ты рискуешь оказаться скупщиком краденого.

— Ты прекрасно знаешь, что ни одной твоей картины ни в одном музее нет. Пока еще нет…

— Я пошутил.

— Не нравится мне твоя манера шутить.

— Ну, а что если это подделка?

— Ты заставляешь меня сказать тебе, что твои картины еще не настолько высоко котируются, чтобы их пытались подделывать.

— Что верно, то верно.

— Послушай, какая муха тебя укусила? Я не помню тебя таким язвительным.

— Я пошутил. Ты же понимаешь, что я знаю себе истинную цену.

— Что бы такое ты мог рисовать черным и красным? Тебе не свойствен такой колорит.

— Понятия не имею. Картина большого формата?

— Нет, маленькая.

На следующий день у дверей галереи Рюфера появилась женщина лет тридцати. И поскольку в одной руке у нее была завернутая в газету картина, а за другую цеплялся мальчонка лет пяти, Рюферу пришлось распахнуть перед нею дверь.

— Здравствуйте, — сказала она. — Я принесла картину…

У нее были несколько резкие движения и глуховатый голос, которые свидетельствовали не то о нервозности, не то о тщательно скрываемой робости. На ней были сильно поношенные джинсы и индийская кофта; вязаный шерстяной шарф зеленого цвета, обвивавший шею, спускался до самых колен.

Молодая женщина была довольно высокого роста, хорошо сложена, с небольшой грудью. Светло-рыжие волосы, собранные сзади в пучок, выбивались из-под зеленого берета. Она повернулась к художнику.

— Вы Алексис Валле…

Это прозвучало не как вопрос, а как утверждение.

— Вы не узнаете меня? Я Кати… Кати Тремюла.

Мальчик оказался ее сыном, его звали Себастьян.

Алексис спросил Кати, как поживает ее мама. Он узнал, что Женевьева живет в Хьюстоне, штат Техас. Снова, в третий раз, вышла замуж. За нефтяного короля? Нет, но за довольно крупного бизнесмена — короля искусственных цветов и растений. Его фабрика выпускает целые сады из пластмассы. Пока Кати говорила, Алексис пытался отыскать в ней черты сходства с матерью. Но они не были похожи. Абсолютно. Если Женевьева была маленького роста, то Кати очень высокая, даже выше его самого, подобно всем нынешним девицам. Пожалуй, единственное, что их роднило, — это складочки в углах рта. Но и они выглядели у них по-разному. На лице матери эти складочки были лукавыми и нежными, тогда как на лицо дочери они, казалось, попали случайно.

— Значит, у вас туговато с деньгами, — сказал Алексис, — если вы пытаетесь продать картину, которая, впрочем, не очень много и стоит…

— Да. Я порвала отношения с родственниками.

— Когда вы были девочкой, вы так любили свою маму! Эта любовь переходила все границы. Вы, наверное, уже забыли, как вы ее ко всем ревновали?

— Все это так. Но после смерти отца мама заболела и меня отправили в пансион. Тогда мне казалось, что все меня бросили.

— Вам случалось встречаться с ней еще?

— Мы как-то вдруг сразу стали чужими. Мне показалось, что она перестала мною интересоваться. Она даже не появилась не моей свадьбе. А между тем, что ей стоило купить билет на самолет.

Внезапно глаза Кати наполнились слезами. Она залилась краской и стала кусать губы. Эта манера прямо, не таясь, отвечать на все вопросы, эта абсолютная искренность делали Кати легко уязвимой или, пожалуй, тут более уместно определение, которое характеризует многих молодых особ ее поколения, — незащищенной.

— Мы поговорим обо всем этом в другой раз, если хотите, — сказал Алексис. — А сейчас давайте посмотрим картину.

Он попытался было развязать веревку, но узел оказался туго затянутым, и он никак не мог с ним справиться. Арно Рюфер пошел за ножницами.

— Дай мне веревочку поиграть, — попросил Себастьян.

Когда сняли газетную обертку, Алексис увидел ту самую картину, которую в начале пятидесятых годов нарисовал для Женевьевы и назвал «Фолия».

— Поразительно, как же я сразу не подумал, что это именно она, — произнес художник. — Это моя единственная картина, которая была у ваших родителей. Вам ее подарила мама?

— Подарила или подбросила — не знаю, как будет правильнее сказать. После окончания школы-пансиона в Лозанне я захотела вернуться в Париж и учиться дальше.

— Чему?

— Всему понемножку. Языкам, изящным искусствам. Но это было несерьезно. Я ни черта не делала. Родственники купили мне небольшую квартиру, а мама подарила немного мебели и вот эту картину в придачу.

Арно взял картину и стал рассматривать на расстоянии.

— Не так уж и плохо. Красное вполне сочетается с черным. А это что такое?

Она показала на то, что можно было бы принять за странного ангела, и за сломанную скрипку.

— Позабыл. Так, какой-то наив.

Алексис прекрасно помнил, но ему не хотелось об этом говорить. Он повернулся к Кати.

— Я с удовольствием выкуплю у вас свою картину. Но я задаюсь вопросом, хватит ли у меня мужества смотреть на нее.

— Почему? Она вам не нравится? — обеспокоенно спросила Кати.

— Нравится. Просто мне тяжело при мысли, что существуют такие вещи, которых уже не помнит ни один человек на всем белом свете, кроме меня.

Когда Алексис отдал Кати деньги — Рюферу пришлось ссудить его наличными, поскольку у Кати не было счета в банке, — она невесело пошутила:

— Себастьяну на молоко.

Она попрощалась как-то неловко и смущенно. Алексис, тоже скованный робостью, чуть было уже не дал ей уйти, но вовремя спохватился и сказал:

— Мне бы хотелось продолжить наш разговор. Не согласитесь ли поужинать со мной сегодня или в любой другой вечер?

— Сегодня не могу. Я в Париже буквально от поезда до поезда. Ведь я живу в Арьеже.

Кати рассказала еще кое-какие подробности своей жизни. Выяснилось, что живет она на ферме, расположенной высоко в горах над Сен-Жироном. Но не с мужем, так как между ними давным-давно порваны все отношения. А тот человек, с кем они живут сейчас, поработав некоторое время в Париже, решил возвратиться в свои родные Пиренеи. Он занимается откормом гусей — для печеночных паштетов. Хватает ли им на жизнь? Более или менее. Теперь понятно, почему она решила продать картину? Кстати, ее приятель проявляет большой интерес к региональным проблемам, в частности к окситанскому движению.

— Он подружился с неким Марино-Гритти — замечательным человеком, таким чистым, таким цельным.

— А вы тоже с ним знакомы?

— Да. Он побывал на нашей ферме, когда путешествовал в горах страны катаров. Мы все ходили на митинг, после чего он провел вечер у нас дома. Он способен часами рассказывать о своей жизни — о своем детстве, о борьбе. Какой он рассказчик! Какой темперамент! Я часто слушаю его выступления по радио. Да и как можно его не слушать!

К чему сообщать Кати то, что он знал об этом человеке, что он сам думал о нем? Похоже, она и понятия не имеет, что в свое время этот Марино-Гритти входил в компанию, объединившуюся вокруг ее родителей. Тем не менее Алексис не удержался и негромко произнес:

— Когда-то я написал его портрет.

— Не может быть!

— Это было очень давно…

И чтобы перевести разговор на другую тему, он спросил: