Изменить стиль страницы

— Смотрите, что со мной сделали! — вскричал он. — Опять голова. Моя голова! — Он сник и упал на пол, испуская стоны.

Мари-Жо наконец бросила пистолет. Она поднялась на ноги, дрожа всем телом.

— Не знаю, как это могло произойти, — бормотала она. — Этот выстрел получился сам собой. Я не хотела…

Алексис позвонил в полицию. Похоже, пуля только задела бедро Фаншон. Она прикладывала к ране вату. Но Бюнем продолжал стонать, обливаясь кровью, лицо его побледнело и стало страшным. Алексис не решался его трогать. Мари-Жо застыла, оцепенев, на стуле.

— Держу пари, что это жена Марманда, — сказала Фаншон. — Та самая, которая пыталась облить кислотой Женевьеву. Она приняла меня за Нину. — Лицо Фаншон исказила боль. — Мерзавка! Горит так, будто прижгли каленым железом. — Она вскрикнула и тут же с отчаянием в голосе спросила: — А Батифоль? Что скажет мой Батифоль?

Алексис ощутил во рту привкус горечи, подступившей то ли от вида крови, то ли от сознания, что теперь он остался один-одинешенек, — покинут всеми, даже Фаншон. Он постарался взять себя в руки и подошел к Мари-Жо. Схватив за плечо, он стал трясти ее, словно желая разбудить.

— Послушайте, — сказал он. — Сейчас придут из полиции и займутся ранеными. Вы натворили слишком много бед, и никто вам не поверит, будто все это произошло в результате несчастного случая. Они арестуют вас.

Похоже, что к Мари-Жо возвращался рассудок.

— Вы думаете, говорить им, что это несчастный случай, бесполезно? А знаете, так было однажды… Когда освободили Париж, Кристиан решил показать мне свой пистолет, и не успела я взять его в руки, как раздался выстрел. Я чуть было не убила его. Я такая невезучая.

И она спросила:

— А вы не знаете, где Кристиан? Он меня бросил. Вы не можете его найти, вернуть его мне?

Но тут уж никто не мог бы ей помочь.

22

Алексис ежедневно навещал Бюнема, которого поместили в больницу Бусико. Пострадавший находился между жизнью и смертью. Состояние его было до такой степени критическим, что ему предоставили отдельную палату. Он лежал на кровати, точно в клетке — края ее были забраны сетками из опасения, как бы он случайно не упал. Забинтованная голова, руки, исколотые иглами капельницы, такие худые, словно они состояли из одних сухожилий и вен, и лицо, на котором торчали монгольские скулы… На шее, жалкой, как у ощипанного цыпленка, по-прежнему дрожал кадык. Он почти не открывал глаз. Как только еще держалась душа в этом теле? Ему предстояла сложная операция, так как пуля задела мозговые центры. В иные дни Бюнем терял сознание. В тех редких случаях, когда он приоткрывал глаза и вроде бы узнавал Алексиса, Бюнем, казалось, пытался что-то сказать ему. Но голос его был таким слабым, что художник ничего не мог понять и наугад кивал головой: «Да… да…» А между тем Алексис испытывал жгучее желание поговорить с этим мудрым человеком. Ему необходимо было узнать, что тот думает о смерти, как он относится к мысли, что ее легкое, такое легкое прикосновение вот-вот сотрет его с лица земли, и тогда он присоединится к сонму забытых ныне людей, тех, что называли его по имени и были так жестоко уничтожены. Но поздно, Бюнем уже не мог говорить или по крайней мере говорить членораздельно. Да и слышал он тоже плохо.

В первые дни он проклинал жизнь и твердил: «Надеюсь, на этот раз я подохну». Но потом — насколько можно было разобрать его невнятную речь — он хотя и восставал против своих страданий, однако больше не выражал желания умереть. Алексис вспоминал слова, как-то сказанные Бюнемом: «В жизни есть великое утешение, помогающее переносить все ее тяготы, — оно заключается в возможности покончить с нею в любую минуту». Он называл это «выходом из положения». Казалось, в этих словах звучала вся обездоленность одинокого человека, этого изгоя, отвергнутого обществом. Но Алексис не мог бы поручиться, что сам Бюнем считает себя таковым, хотя и внушает подобное впечатление и ему, и вообще всем, с кем он общался. Нередко в разговоре он весьма незаметно и тактично давал понять, что отдает себе отчет в своем интеллектуальном и моральном превосходстве над современниками, которые в большинстве случаев заботятся лишь о внешнем преуспеянии. «Стоит разыграть маленькую комедию, — говорил он, — и ты окажешься наравне с круглыми дураками».

Алексис даже не смог объяснить пострадавшему, кто такая Мари-Жо и почему она явилась к нему с пистолетом.

Ему хотелось спросить у Бюнема, почему, едва встав на ноги и обливаясь кровью, он крикнул: «Смотрите, что со мной сделали!» Не эту ли фразу бросил один известный политический деятель после того, как в него стреляли? Имел ли Бюнем в виду именно его? С его привычкой постоянно кого-нибудь цитировать это было вполне возможно. Но когда Алексис попытался что-то втолковать Бюнему, бедняга сосредоточил все свое внимание на том, как бы просунуть пальцы в сетку своей кровати. Сгибая пальцы, Бюнем натягивал проволоку. Можно было подумать, что это упражнение высшей сложности, иногда он даже поддерживал правой рукой левую, чтобы она не дрожала, и таким образом ему удавалось просунуть в сетку сначала один палец, потом второй и так далее. Целиком поглощенный этим занятием, он тихонько стонал, не отдавая себе в этом отчета.

Каждый раз, приходя в больницу, Алексис спрашивал сиделку: «Как он сегодня?», на что та неизменно отвечала: «Как всегда». Иногда он пытался вытянуть из нее более подробные сведения: «Сегодня у него вид как будто чуточку лучше, вы не находите?» Но ответ был неизменным: «Как всегда». Иной раз, пораженный состоянием больного, Алексис говорил: «Сегодня, мне кажется, он плоховат». На это сиделка отвечала: «Да, бывают плохие моменты».

Плохие моменты. Возможно, такая формулировка понравилась бы Бюнему.

Однажды Алексис увидел в палате Бюнема цветы. Выходит, это человек вовсе не был таким одиноким, как он сам это представлял. Однако художник ни разу не заставал у него посетителей. Однажды больной подал знак, что хочет пить. Алексис поднес ему воду в стакане с пластмассовой соломинкой. Через некоторое время Бюнем снова попросил воды. Когда Алексис, приподняв больного, подносил стакан к его губам, он вдруг открыл для себя, что жизнь — это деятельность и активность, это мысли и желания, но постепенно они ослабевают и уходят, пока не настанет момент, когда ты уже не в состоянии поднести к губам даже стакан с водой и тоненькая струйка живительной влаги, которую ты всасываешь через соломинку, воспринимается как немыслимое счастье, подаренное судьбой, — при условии, если тебя обслужит сиделка или посетитель, спешащий выполнить неприятную обязанность и уйти. Вот так и этот безнадежно больной человек, который еще недавно справлялся со сложнейшими задачами, изъяснялся на нескольких языках, без труда ориентировался в лабиринтах Национальной библиотеки, а когда-то нашел в себе силы бежать из концлагеря в Австрии, чтобы вновь найти — а вернее, никогда не найти — камбоджийскую принцессу, — теперь же выпить несколько глотков воды для него равносильно подвигу.

Алексис покидал больницу подавленный. Безысходная грусть в глазах умирающего, горькая складка у рта — видеть все это было невероятно тяжело. Но он заставлял себя посещать Бюнема, даже не зная, как воспринимает тот его визиты, — просто чтобы наказать самого себя. Хотя бы за то, что он так глупо прожил свою жизнь.

Выстрелы Мари-Жо словно послужили сигналом к окончательному разобщению членов того маленького кружка, который собрал вокруг себя Шарль Тремюла. Нина довела свой брак с Алексисом до полного разрыва, покинув семейный очаг и переселившись в большую однокомнатную квартиру, которую она сняла на Монмартре. Но ей не довелось жить там с Кристианом Мармандом, как она рассчитывала. Футболисту пришлось возвратиться домой, в Бобиньи, и заняться своими детьми, поскольку Мари-Жо сначала находилась под арестом, а затем ее направили в психиатрическую больницу парижского округа. Нине нисколько не улыбалась перспектива взвалить себе на плечи заботы о чужих детях, и таким образом проблема взаимоотношений с Мармандом была решена.