Изменить стиль страницы

Само собой, мнения разделялись при комментариях обвинительной речи мсье Орпуа. Консервативные газеты хвалили «патетическую объективность» прокурора, тогда как те прогрессивные издания, которые я обычно читал, находили, что его красноречие отдает мелодрамой. Они упрекали его также в том, что он подчеркивал порочность Сержа Нольта, пропустив мимо ушей мнения психиатров, которые в своем заключении отмечали ослабление у обвиняемого чувства ответственности. Наконец они сожалели, что этот рьяный защитник общества столь нечувствителен к социальному аспекту дела, явно бросавшемуся в глаза. Тут я был с ними не согласен, поскольку мсье Орпуа, подробно останавливаясь на моем скромном происхождении, уделял при этом также достаточно внимания той среде, в которой выросли обвиняемые. Сверх того, я был удручен, что жестокость Сержа и Чарли, их зверская расправа с Катрин вызвали у моих излюбленных газет лишь весьма туманное неодобрение, тогда как их конкуренты, принадлежавшие к правым консерваторам, довольно решительно негодовали по этому поводу.

Я подошел к окну взглянуть на потоки дождя. Ветер гнал дождевые капли, расплющивал их о стекло, и крошечные ледышки таяли, скользя вниз. Я вспомнил о составленном мною когда-то тексте школьного диктанта, который начинался словами: «Земля курится. Камень блестит». Было это, верно, в двадцатом году. Моя первая работа. Мне исполнилось восемнадцать лет, и у меня было тринадцать учеников: семь девочек и шесть мальчиков, все они сидели, не сняв галош, и от всех шел запах хлева. Гудела печка, из нее вырывались облачка углекислого газа. На улице шел снег, а в моем диктанте говорилось о дожде. Я верил в свое призвание. Мне казалось, что орфография способна возвести этих крестьянских ребятишек в дворянское достоинство. Исправляя красным карандашом их ошибки, я мечтал о демократическом народном правительстве. И вот сейчас, прочитав газеты, я ощутил тоску по былому своему идеализму, который некогда давал мне такое ощущение счастья и который нынешние мои разочарования готовы были задушить.

Звонок в дверь: мадам Акельян принесла мне письмо со штемпелем Лос-Анджелеса.

— Я подумала, оно спешное, — пояснила она.

Весьма наивный предлог, лишь бы что-то разнюхать и выспросить новости о процессе. Как и у всех жильцов, у меня на нижнем этаже имелся ящик для корреспонденции.

— Нет. Это не спешное, — ответил я, положив письмо на буфет, хотя сам сгорал от нетерпения прочитать его.

Мадам Акельян в растерянности посмотрела направо, потом налево, недовольно бурча: накануне она убиралась, а сегодня комната уже снова захламлена. Я придерживался иного мнения, но она быстро направилась в кухню и вернулась вооруженная тряпкой.

— Нет! — твердо сказал я. — Сегодня не ваш день.

Однако она во что бы то ни стало хотела вытереть стол и сложить разбросанные газеты.

— Сегодня-то вы все газеты купили, — заметила она с полуулыбкой.

Раздраженный, я посоветовал ей бросить их в мусорный ящик. Но она попросила у меня разрешения взять их.

— Хочу быть в курсе дела. Кажется, судья потребовал пятнадцать лет заключения. Не так уж много.

— Как на это взглянуть, — ответил я вполголоса. — Во всяком случае, вы прекрасно осведомлены.

— Ох, нет! — простонала она.

Самым заветным ее желанием было посещать заседания суда, следить за ходом процесса. Но кто же в ее отсутствие останется в швейцарской? Люди и не подозревают о тех жертвах, которые приходится приносить консьержкам.

— Пятнадцать лет, подумать только! — продолжала она.

Ее весьма тревожила пенитенциарная реформа. Она не могла смириться с тем, что сроки тюремного заключения сокращаются и что заключенных отпускают домой на праздники. И хотя этот примитивный здравый смысл задевал мои убеждения, он вносил успокоение в мою душу и я отдыхал от словесных уловок, на которые не скупились в зале суда, от слишком интеллектуальных речей. Я слушал ее, не прерывая и не глядя на часы. Она сама ушла, когда высказала все, что считала нужным. Тотчас же я схватил конверт с буфета и вскрыл его, но там лежала только почтовая открытка с изображением розовых небоскребов, перед которыми расстилалась водная гладь. На обороте всего пять слов: «Мы о тебе не забываем. Нежно целуем». Подписано: Сильвия, Мишель, Билли. Я вспомнил о письмах на восьми страницах, которые прикованная к постели Катрин посылала мне из клиники в Гренобле. Те времена миновали. Новое поколение не желает делать никаких усилий. Я вертел в руках почтовую открытку, испытывая одновременно и разочарование и волнение. Слова «нежно целуем» все утро не выходили у меня из головы.

В суд я прибыл с пятиминутным опозданием, такси задержалось из-за уличной пробки и дождя. В ту минуту, когда я появился в дверях зала заседания — пройти вперед я не мог, так как все сидячие места были уже заняты, — слово взял мэтр Гуне-Левро. В своей речи он и не думал ссылаться на пониженное чувство ответственности у своего подзащитного, наоборот, нарисовал весьма привлекательный портрет:

— Перед вами человек проницательный, хитрый, умный, а вовсе не какое-нибудь убожество.

Он заговорил о стройной фигуре, о правильных чертах лица Нольта, о его саркастической улыбке, и, сбитые с толку, слушатели недоумевали, к чему это он ведет, но тут мэтр Гуне-Левро воскликнул громовым голосом:

— Сказал ли я истину, дамы и господа? Вне всякого сомнения. И все же я солгал. Потому что истина имеет две стороны, а я рассматривал лишь одну.

Он сравнивал Сержа Нольта с двуликим Янусом, все желают видеть лишь его одну, освещенную сторону: официально зафиксированный вид сбоку, лубочную картинку. Это непростительная ошибка — забыть о другой стороне, там-то и скрывается истинное человеческое лицо. Нольта вовсе не похож на того циничного преступника, которого он из себя изображает и которого с такой готовностью нарисовало обвинение. Под личиной бахвальства нетрудно обнаружить растерявшегося мальчугана, лишенного отца, до бреда измученного анормальной сексуальностью. Обозвав его ничтожеством, мадам Реве нашла ему великолепное определение.

— Жертва произнесла эти слова, дамы и господа присяжные, в подтверждение их почтим ее память.

При этих словах я подавил гневный возглас, ноги у меня подкосились и я пошатнулся, задев плечом соседа. Судебный исполнитель, заметив это, тихонько подошел ко мне и усадил во втором ряду, попросив зрителей потесниться на скамье. Теперь мэтр Гуне-Левро доказывал, что жестокость Нольта показная, что он существо уязвимое и дезориентированное. Об этом свидетельствуют его отношения с Морисом Альваро. Разве тот не показал на следствии, что его друг часто плакал без всяких причин. На самом-то деле Нольта, как все неврастенические натуры, жаждал нежности. И уподоблять его поведение поведению сутенера — чудовищная ложь!

— А вы много знаете сутенеров, — прорычал адвокат, — рыдающих на плече своего подопечного?

Вопрос этот позабавил публику, но оратор, словно бы ничего не заметив, со свирепым видом перевел дыхание, потом, переменив тон, заговорил почти ласковым голосом, подчеркнув непредвиденный и беспорядочный характер событий 25 апреля. Серж ничего не решал, ничего не предопределял. Это он-то главарь? Да ведь он лишь слепое орудие случая, игрушка обстоятельств. Он просто хотел спасти лицо, породить у своих друзей некую иллюзию. Он искал прибежища в насилии, чтобы забыть о собственной слабости. И однако же, именно он удержал руку Шарля Пореля: «Оставь его! Его разок ударить, так он с ног слетит». Потому что жестокая расправа, участником которой он был, внушала ему страх, внушала ему стыд. Ни одно свидетельство не позволяет нам с уверенностью сказать, что в какой-то определенный момент он поднял руку на мадам Реве. Его удел не ударять, а разглагольствовать. Его мать и его любовница знали, что этот мифотворец иного пошиба, чем обычные преступники: чтобы быть жестоким, ему недоставало энергии. Мэтр Гуне-Левро повернулся к журналистам и поблагодарил их за помощь правосудию, которое без них никогда не уловило бы пульс нашей современности, ее подлинный накал.