Изменить стиль страницы

— Все время — это уж излишне.

Раймон ничуть не походил на свою сестру, как, впрочем, и ни на кого другого из их семьи, и с каждым часом его общество становилось для меня все дороже. Он никогда не пытался привлечь к себе внимание, как то обычно свойственно детям, и еще меньше заботился о том, чтобы понравиться, а его прямодушие отгораживало его ото всех. Его вечно упрекали за то, что он «витает в облаках», тогда как он способен был часами раздумывать все об одном и том же. Казалось, его совершенно не занимали разговоры в семье, информация проходила мимо его ушей. Во всяком случае, таково было мнение Жака и Ирен, которых огорчало это обстоятельство.

— Он ничего не слушает. Ничем не интересуется.

В действительности же его не занимали лишь коллективные беседы и назидательные речи, все эти, так сказать, «наглядные уроки», он мечтал о душевном диалоге. Мои слова он впитывал как губка, я был буквально потрясен его способностью внимательно слушать. А вот я разучился упрощать свою речь; не в моей власти теперь было ее как-то препарировать. И я обращался к этому ребенку, как к взрослому мужчине. К примеру, я говорил ему, что Катрин вовсе не была какой-то идеальной женщиной, что я немало страдал от ее духа противоречия, но что это-то и было хорошо. Он спросил меня, почему же это было хорошо. Я ответил:

— Потому что я того заслуживал. И потом, я не по-настоящему страдал. Мне это доставляло даже какое-то удовольствие. Понимаешь?

Он понимал. В музее перед картиной «Поклонение пастухов» Флемальского мастера он сделал такое поразительное замечание:

— Как тут тихо.

— Где, в зале?

— Нет! В картине, — уточнил он.

Я очень к нему привязался и неудивительно, что с утра до вечера держал в своей руке его ручонку, она согревала меня. Ирен прозвала нас «неразлучники».

— Тебе надо жить у нас, — говорила она. — Продай свою квартиру и переселяйся сюда окончательно.

Но по мере того как мне становилось легче и я чувствовал тайную радость от того, что рядом со мною близкое человеческое существо, мое пребывание у Ирен начало омрачаться ощущением какой-то вины. Мне казалось безнравственным пользоваться этой передышкой. Мое место было в Париже. Я должен вернуться в нашу квартиру на улице Вьоле, к той самой обстановке и к тем самым предметам, с которыми связаны дорогие мне воспоминания. Кроме того, я могу понадобиться комиссару Астуану или следователю Каррега. Не имею я права отсутствовать. Следует как можно скорее занять свой пост.

Я возвратился в Париж 4 января и, приехав, тут же узнал, что действительно мсье Каррега хотел меня видеть. Мы назначили встречу на понедельник 7 января. Войдя в кабинет, я озадаченно посмотрел направо, потом налево. Следователь вежливо поинтересовался, что именно меня беспокоит. Я ответил, что не узнаю его кабинета.

— Ну еще бы, — сказал он. — В последний раз нас собралось здесь человек двадцать. Поэтому сегодня обстановка и кажется вам незнакомой. Вы уже знаете мадам Понс, но я вас ей не представил.

Секретарь суда пожала мне руку так, словно нажимала на рукоятку какого-то аппарата. У нее был лисий профиль и скупая улыбка сорокалетней женщины, страдающей несварением желудка.

— Согласитесь сами, мсье Реве, — продолжал следователь, сцепив пальцы, — ведь это просто беда, когда двадцать человек теснятся в комнате площадью в тридцать квадратных метров. Но среди прочих государственных служащих судейские чиновники, как известно, бедные родственники.

Мадам Понс заметила кислым тоном, что в тот раз она чуть не задохнулась, но тут следователь кашлянул, давая понять, что пора переменить тему. Он открыл папку, лежавшую у него на письменном столе, глядя на меня, рассеянно полистал бумаги и заявил, все так же не отводя от меня взгляда, что «дело Нольта» доставляет ему немало хлопот.

— Все детали этого дела довольно туманны. У защиты достаточно выигрышное положение.

Я заметил, что, согласно заключению медицинской экспертизы, моя жена скончалась от кровоизлияния в мозг в результате нанесенной ей черепной травмы; тут нет никаких туманных деталей.

— Несомненно, — ответил он, — но кто именно ответствен за эту травму? Ни один из обвиняемых не признался.

Я бурно запротестовал, что все их поведение во время допроса, даже само их отрицание доказывает их виновность; разве они косвенно не признали факты?

— Но лишь маловажные факты, — подчеркнул он. — Они признали, что поскандалили с вами. Однако послушать их, так никто и пальцем не тронул мадам Реве, разве что какой-нибудь неизвестный, уже после того как они удалились.

Поэтому-то, чтобы опровергнуть их доводы, ему необходимы кое-какие уточнения: не могу ли я вспомнить о какой-нибудь индивидуальной акции? О каком-нибудь конкретном жесте? Я ответил отрицательно и спросил не без раздражения, разве в этом состоит главная проблема?

— Да, именно в этом! — отозвался он, хлопнув ладонью по папке.

— Я лично так не считаю, — сказал я возбужденным тоном. — Они виновны, все шестеро. При распределении вины должны учитываться не отдельные факты и действия, а степень моральной ответственности.

Он воздел руки к небу, видно, моя нервная вспышка подействовала и на него.

— Можно наговорить бог знает что по поводу моральной ответственности, и уж адвокаты защиты не откажут себе в этом удовольствии. Не следует также забывать о социальном аргументе.

Я вздрогнул и потребовал объяснений.

— Да, да, о социальном аргументе, — повторил он. — К примеру, будет заявлено, что Серж Нольта вырос без отца, его воспитывала мать, на весьма скромные средства. Я не могу пренебрегать и таким фактом.

— Это ложь, — сказал я, не в силах сдержать негодование. — Нольта никогда ни от чего не страдал, никогда не работал.

Тут мсье Каррега, уже с обычным своим хладнокровием, пожелал кое-что объяснить: он отнюдь не враг мне, вовсе нет, и мое положение не оставляет его равнодушным. Он был бы рад разделить мою точку зрения, но он обязан не впадать в крайности, судить обо всем лишь на основании документов и совершенно беспристрастно.

— Хотите вы того или нет, — мягко добавил он, — но Серж Нольта вырос без отца и мать его располагала весьма скромными средствами. Таковы факты. И не следует говорить о том, что это ложь, иначе…

— Что иначе? — перебил я.

— Иначе вы восстановите всех против себя, — ответил он усталым голосом. — Вы прослывете человеком непримиримым, одержимым, этаким фанатиком, который не отдает себе отчета в своих словах.

Я был ошеломлен; весь характер процесса, лишенного самоочевидных истин, совершенно менялся, деформировался, подобно тем крепостям из песка, которые размывает дождь: виновные и жертвы смешались в одну зыбкую, расплывчатую массу. И следователь тут был ни при чем, его добрая воля не вызывала у меня сомнений. Ничто ведь не обязывало его давать мне разумные советы. Короче говоря, он меня подготавливал.

IX

Ожидание делает время пустым, лишает его живой плоти. Когда я отсчитываю по календарю расстояние между 7 января и 9 декабря 1974 года, оно кажется мне немыслимо долгим. В памяти ничего от него не отложилось, словно дни и месяцы были какими-то невесомыми. Эти одиннадцать месяцев я прожил как бы в затмении, совершал привычные действия: ел, спал, отвечал на вопросы мадам Акельян, соглашался с Соланж, даже не слушая, о чем она говорит. Все мои мысли были устремлены в будущее, и я равнодушно наблюдал, как на смену весне приходит лето и осень. Единственным доказательством того, что я действительно существую, были страхи, связанные с предстоящим процессом. Мсье Каррега вызывал меня еще дважды. Все по одной и той же причине: он требовал уточнений, а я не мог их ему дать. Тем не менее он утверждал, что частично распутал дело. Благодаря некоторым признаниям двух обвиняемых — чьи имена он открывать не пожелал, — ему удалось установить меру ответственности Сержа и Чарли. Но формально ни одно из свидетельств не обвиняло ни того, ни другого. Следствие могло играть лишь на предположениях. Термин «играть» мало соответствовал озабоченному лицу следователя, который то и дело нервно закусывал нижнюю губу. Этот тик выводил меня из себя. Но истинной причиной моего раздражения было настойчивое стремление мсье Каррега установить меру ответственности каждого обвиняемого. По моему разумению, чудовищность коллективного преступления представляла нечто неделимое; подлость нельзя разложить на составные части. Кроме того, меня беспокоили вечные ссылки мсье Каррега на «социальное явление», хотя выражение это прежде входило в мой повседневный словарь. Но теперь мне казалось, что именно оно путает все карты. В конце концов я даже стал подозревать, что мсье Каррега излишне снисходителен к напавшим на нас хулиганам из-за их юного возраста. Я вообразил, что он одержим всякими расхожими идеями и вообще втайне побаивается молодежи. При всем том я нисколько не сомневался в его компетентности, так же как и в его справедливости.