Изменить стиль страницы

А небо все более заволакивалось тучами, и уже откуда-то издалека доносились глухие раскаты грома. Степь померкла, притихла, словно вымерло все вокруг, только безмолвные быстролетные ласточки кружились около лошадей и повозки, чертили воздух над головами всадников.

Как только выехали за околицу, конвойные вложили шашки в ножны, и все шестеро поехали рядком позади двуколки. Повернувшись лицом к конвоирам, арестованные разговаривали с ними, курили. Разговор шел о том, что ожидает попавших в беду товарищей.

— Ничего вам не будет. Вот наплюйте мне в глаза, ежели не так, — уверял арестованных Волгин.

— Могут в дисциплинарный дивизион сдать.

— А верней всего так: подержат их с месяц под арестом и обратно к нам возвернут. Лычки, пожалуй, снимут с Чугуевского, разжалуют.

— Ну и черт с ними, с лычками, велика важность.

Чугуевский, криво усмехнувшись, покачал головой:

— Эх, ребята, кабы ваши речи да богу встречу. Только не получится по-вашему.

— Отчего же это так?

— Засудят нас, закатают в тюрьму, вот увидите.

— Да ну тебя! — Волгин досадливо махнул рукой. — Чего ты каркаешь сам на свою голову! Ведь улик-то на вас никаких нет.

— Это нам кажется, что нету улик, а они подберут. Он видишь какие коляски подкатывает, следователь-то, политическое дело мне пришивает, в революционеры меня произвел.

— Какие могут быть люционеры у казаков? Сроду их не бывало!

— Были, Прокопий, — возразил Молоков. — Ты рази не слыхал, как в девятьсот пятом отправили наших казаков на каторгу?

— На каторгу? За что?

— За политику. Шестакова, Гантимурова Дуроевской станицы, Лопатина Больше-Зерентуевской, да людно их, человек до ста. Мне о них учитель наш, Петр Кузьмич, рассказывал. Он, учитель-то, тоже из казаков Размахнинской станицы, Номоконов по фамилии, и тоже потом в тюрьме сидел за политику. Ну так вот он и про партии ихние рассказывал.

— Какие партии?

— Всякие: есть просто бунтовщики, есть люцинеры, есть политические. Самые отчаянные из них — люцинеры. Это, брат, такой народ, что до ветру не пойдет без бонбы, только и смотрят, кому бы из больших начальников рога сшибить. Оно конешно, для нас это совсем неподходимое дело: убьют одного министра, а заместо его другого посадят — нам-то какой от этого толк? Ни жарко, ни холодно. А вот политические, эти совсем другой табак! Эти за то ратуют, чтобы всех начальников по шапке, а власть выборную сделать, из простого народа.

— Как мы атамана выбираем в поселке, так, што ли?

— Оно самое.

— Ну уж это ты, Иван, через край хватил!

— Сказки.

— Ты, Иван, ври, да хоть поплевывай почаще.

— Ха-ха-ха!..

Казаки заспорили, не замечая за разговорами, что уже недалеко до станции.

— Кончай, братцы! спохватился один из конвойных. — Народ на станции-то, там и офицерья могут быть.

По команде Волгина конвойные вновь обнажили шашки окружили двуколку.

* * *

Целую неделю длилось ненастье, а потом, как это всегда бывает в Забайкалье, снова наступили ясные, солнечные дни, и все вокруг зазеленело, зацвело, множеством ярких цветов украсились елани и сопки. В рост пошла темно-зеленая пшеница, заколосилась ярица, темные волны заходили по ней от ветра. А в полях уже звенели косы, виднелись белые рубашки косарей, — начинался сенокос.

В эти ясные, благодатные дни по Сретенскому тракту гнали большую — человек восемьдесят — партию арестантов. Под немолчный переливчатый звон кандалов медленно брели они, построенные по четыре в ряд, со всех сторон окруженные конвоем. За партией также медленно тащился обоз в четыре крестьянские телеги со скарбом арестантов и провизией. На этих же телегах везли больных, выбившихся из сил.

Уже много казачьих сел и станиц миновала партия кандальников. Мимо них вереницей тянутся поля, цветущие елани, покосы, тенистые, дышащие прохладой рощи и огромная, от горизонта к горизонту, тайга — густая, дремучая, призывно манящая к себе невольников тайга. Когда партии приходилось переваливать через хребты, тайга подходила вплотную к тракту и на многие версты тянулась по обе стороны дороги.

Вот она, матушка, рукой подать, каких-нибудь два-три шага в сторону — и прощай, неволя! Тайга гостеприимна ко всем, она радушно примет беглеца и надежно укроет его от вражеских глаз. Только никто из арестантов не рискнет сделать этих двух шагов, хорошо зная, что они будут последними в его жизни. Ведь охраняют партию не просто солдаты какой-либо строевой части, а специальной конвойной команды. Вот они, в пропотевших и запыленных гимнастерках, с черными погонами, жиденькой цепочкой окружив партию, шагают рядом. Угрюмые, утомленные длительными переходами и от этого еще более злые, они, если потребуется, не задумываясь пустят в дело штыки и пули.

Всякий раз по выходе утром с этапа начальник конвоя, усатый зверюга фельдфебель, предупреждает партию, что «шаг арестанта в сторону считается побегом, и конвой в таком случае применит оружие». И они применят, в этом все уверены. Специально подобранные и обученные для. конвоирования, они не знают жалости, не дадут пощады.

Из общей серой массы арестантов, одетых в одинаковые холстиновые рубахи и портки, выделяются двое, шагающие в четвертом ряду. На них защитные, цвета хаки, гимнастерки с темными полосами на плечах от погон, черные брюки со следами споротых лампасов, а на бритых головах казачьи фуражки без кокард, с обрезанными козырьками. Оба закованы в ручные и ножные кандалы. Это шли на каторгу Андрей Чугуевский и Степан Швалов.

Военно-полевой суд признал Чугуевского виновным в том, что он являлся руководителем заговора, результатом которого было убийство есаула Токмакова, что вел он среди казаков полка преступную агитацию, что он сагитировал весь полк выйти на похороны убитого преступника и самозванно вступил в командование полком. За все это суд приговорил обоих — Чугуевского и Швалова — лишить казачьего звания. Меру наказания суд определил — сослать на каторгу: Чугуевского бессрочно, Швалова, являющегося, по определению суда, помощником Чугуевского, на двадцать пять лет. Судили их в Сретенске и, очевидно, сразу после суда присоединили к партии арестантов, направляющихся в Горно-Зерентуевскую тюрьму, поэтому не успели одеть их в тюремную форму.

Уже седьмой день шагает по тракту партия. В это утро с ночлега на этапе, в селе Ундинские Кавыкучи, вышли спозаранку. Сегодня предстоит большой переход, до следующего этапа в селе Газимурские Кавыкучи — сорок верст. Пройти это расстояние в кандалах — такое тяжелое дело, что не каждому оно под силу. Недаром про этот участок пути среди арестантов существовала поговорка: «от Кавыкучи до Кавыкучи глаза повыпучи». Не менее тяжело приходится и солдатам. Хотя шагать им и легче, чем кандальникам, но положение, обязывающее конвоиров быть бдительными, в состоянии постоянной напряженности и в продолжение всего пути с винтовками наизготовку, утомляло их, и уставали они не меньше заключенных.

Идти по утреннему холодку гораздо легче, поэтому солдаты упросили фельдфебеля выйти с этапа на рассвете, чтобы пораньше добраться до Половинки — так назывались три зимовья, расположенные вблизи тракта, на половине дороги между обеими Кавыкучами. Там решили сделать привал и переждать полуденный зной.

Еще не взошло солнце, а партия уже отшагала верст пять. Шли долиной мимо покосов. С пади до слуха арестантов доносится звон кос, шум скашиваемой травы, но самих косарей не видно, падь заволокло густым туманом. С дороги им видны лишь обочины покосов, сизая от росы трава да влажные ряды кошенины. Но вот взошло солнце, и туман словно ожил, задвигался, начал подниматься вверх. Все выше и выше уходил он, постепенно обнажая долину, холмистую елань, сосновый бор, и, наконец, поднявшись над сопками, стайками небольших облаков поплыл к северу.

В пади стало видно косарей в белых рубахах, на траве заискрилась роса, а воздух наполнился веселым щебетом птиц. И так хорошо стало вокруг, что даже суровые лица арестантов посветлели, а в разговорах, возникающих среди них, звучали нотки удивления, восхищения окружающей природой: