Изменить стиль страницы

— Приезжаю это я в Кайдалову, — попыхивая трубкой, начал Архип, — кожи отвозил Игнахе Чистякову, одну дубил я ему, другую на сыромять делал. Дело к вечеру было, пришлось заночевать мне там. Поужинали мы, Игнаха и говорит: «Пойдем к Ивану Варламову, к нему Пронька-цыган приехал с маграфоном». — «Что это такое?» — «А вот пойдем, увидишь». Пошли. И ладно, что поторопились, кабы попозднее пришли, и не попасть бы нам, народищу набралось… как в бочке огурцов, один другого давит, и все лезут и лезут. Мне подвезло, к самому столу подобрался, все рассмотрел досконально. Диковинная, братцы, штука, прям-таки удивительно! Посмотришь на него — обнаковенный ящичек с трубой, во-от такой будет, — Архип развел руками, показывая размер граммофона. — И кружки к нему такие, вроде сковороды. Ну и вот, подошел к нему Пронька, покрутил-покрутил за ручку сбоку и эту самую сковороду сверх ящика положил. Смотрим, завертелась она, как мельничный жернов, зашипела да-а-а как запоет:

Ехал с ярмонкн ухарь купец!
Ухарь купец, удалой молодец!

— Человечьим голосом?

— Человечьим.

— Господи боже мой, — закрестились, заохали старики. — До чего дожили!

— С нами крестная сила!

— Оказия… мать честная!

— Последние года…

— Омраченье, и больше ничего, — уверенно заявил дед Михей. — Да рази можно поверить, чтобы какая-то сковорода человечьим голосом пела? Он, Пронька-то, небось крутит эту самую Аграфену или как ее там? А цыганы забрались на вышку и поют, а вам, дуракам, кажется, что это она поет, вот и вся хитрость.

— Э-э, нет, дядя Михей, мы тоже так думали сначала, нашлись ребята — и на вышку слазили, проверили, и на крыше посмотрели, никого там не обнаружили. Даже избу-то окружили народом, чтобы, значит, подвоху какого не произошло. Не-ет, он пел, маграфон, я-то совсем от него близко находился, даже рукой его пощупал. Да-а. И вот пропел это он нам ухаря, Пронька опять покрутил ручку, перевернул сковороду другой стороной, и как запоет она опять, аж труба гудит.

И так это чисто выговаривает «Камаринского». Я даже слова-то разобрал, запомнил:

Двадцать девять дней бывает в феврале!
В день последний спят Касьяны на земле!

Жалко, до нас не доехал Пронька, вниз подался, на Шилку, а то бы и вы посмотрели, послушали.

— Только этого и недоставало, смотреть всякую мразь, сатану тешить, — возразил дед Михей. — Что-то уж больно много всяких чудес развелось. Вон летось Данилка-солдат рассказывал, как он в цирку ходил, в городе. И тоже такие диковины нам поведал, господи, твоя воля, как послушаешь его — уши вянут. И на головах-то там стоят один на другом вверх ногами, по проволоке ходят, она вверху натянута саженей пять от земли-то, а он идет по ней, как по доске. И что же, это правда, по-твоему? Ну-ка, попробуй пройди хучь по пряслу! Да тут не то что по жердине, а ежели в зимнее время, то и по бревну не пройдешь, да еще на такой высоте, а то про-о-оволока… Омрачили дураков, им и кажется — он там идет, а он небось сидит рядом да над ними же и смеется. Слыхали мы такого звону.

— Про проволоку не знаю, не видал, а уж маграфон-то, это я своими глазами видел и слышал, как он играл.

— Может, черт помогал цыгану-то? — высказал свое предположение один из стариков.

— Это скорее всего, — поддержал Филипп.

— Могло быть и так.

— Насчет черта ничего не могу сказать. — Архип выколотил об нары трубку, сунул ее за пазуху. — Знаю только, что Ивана Варламова старики из-за маграфона вызвали на сходку.

— Мало его вызвать, — с горячностью подхватил дед Михей, — а за такие штуки плетей бы ему, сукину сыну, всыпать, чтобы впредь не связывался с цыганами, не вводил в грех добрых людей.

— Плетей ему не всыпали, а молебну отслужить в избе заставили, это я слыхал после, и даже стены святой водой окропили.

Потолковав еще о всяких житейских мелочах, старики выкурили по второй трубке и потянулись в ограду. Там у столба под фонарем веселилась молодежь. Примостившись на чурбане, парень в белой шубе, бараньей шапке и пуховых перчатках мастерски наяривает на двухрядке «Барыню». Пляшут не менее двадцати пар. Им нипочем лютый мороз — мелькают белые, желтые полушубки, черные ватники, кацавейки, заиндевевшие шапки, папахи, платки… В морозном воздухе от дыхания танцоров клубится пар. Множество ног топают, рассыпают частую дробь, кто-то лихо подсвистывает плясунам, кто-то ловко, в такт музыке, постукивает рукавицами, парень в барсучьей папахе подпевает.

Барыня, барыня,
Сударыня-барыня…

Смех, веселый гул голосов не молкнут ни на одну минуту. Из общего гвалта выделяются звонкие выкрики:

— Крой, Ванька!

— Задай перцу зареченским!

— Э-э-эх ты-ы-и!

Сыпь, Семеновна, подсыпай, Семеновна,
У тебя, Семеновна, пять невест, Семеновна…

Здоровенный парень с поперечной пилой в руках протиснулся к гармонисту и, держа левой рукой пилу за одну рукоятку, на вторую наступил ногой, достал из-за пазухи подкову.

Фу-ты, ну-ты, барыня,
Вот моя сударыня,—

басом подпевал он и аккомпанировал гармонисту, стуча подковой по пиле:

Барыня, юбка бела,
Много сахару поела.
Фу-ты, ну-ты, барыня,
Вот моя сударыня.
Барыня, буки-бе.
То-то весело тебе.
Фу-ты, ну-ты, барыня,
Вот моя сударыня.

Мелькают, кружатся пары, девушки, притопывая унтами, плавно ходят по кругу, помахивая варежками вместо платков. Парни дробно выбивают чечетку и, стараясь переплясать один другого, выкидывают все новые и новые коленца. Один из них, подпрыгнув, перевернулся вверх ногами и под дружный хохот пошел по кругу на руках. Толпа одобрительно гудит и, словно снежный ком, растет, густеет. Привлеченные весельем, туда же двинулись и старики.

— Сват Филипп, живого видеть!

— Мое почтение! И ты здесь!

— А как же, ведь любопытственно посмотреть-то, на то она и свадьба.

— Свадьба богатая, есть чего посмотреть.

— Никак это Ванька наш! Ах ты, прокурат, язви тебя!

Архип попытался проникнуть поближе к кругу, но в это время у ворот и в улице закричали: «Едут, едут!»

Народ хлынул к воротам, веселье сразу же пошло на убыль, толпа поредела, затихла гармошка, а из дома с крыльца в ограду, как горох из мешка, посыпались люди.

Слитный звон колокольцев все ближе, слышнее, вот он уже совсем рядом. Люди расступились, и в широко раскрытые ворота на рысях въехала первая тройка, за нею вторая, третья и четвертая.

Тройки подобраны на славу, лошади в них самые лучшие и одной масти, у всех подвязаны хвосты, гривы украшены лентами, блестит наборчатая сбруя. Но вот передняя тройка остановилась, затихли колокольцы, тысяцкий — старший сын хозяина Трофим — и сваха Марфа под руки вывели из кошевы жениха и невесту. Пред ними почтительно расступилась толпа.

Настя была одета в лисью, крытую сукном шубу и цветастую кашемировую шаль. Похудевшее лицо ее было бледно, словно восковое, а глаза горели лихорадочным блеском. Она не видела никого вокруг себя шла потупив голову, а мысли ее были там, у постели Егора.

«Милый мой, ненаглядный, а я, что же я наделала!..» И, спотыкаясь на ровном месте, она хваталась рукой за Марфу. Рядом с Настей шагал Семен в новой романовской шубке и мерлушчатой папахе. Даже в папахе он не доставал Насте до плеча и, чтобы казаться повыше, тянулся кверху, а тонкие губы его змеились в самодовольной улыбке.