Изменить стиль страницы

— Худо, язви ее…

Из другого угла с таким же вздохом слышался ответ:

— Хуже некуда, мать честная…

Потом опять молчали, дымили трубками.

И опять со вздохом неслось со скамьи:

— У Терентия Чижика… должно, последнюю корову взяли…

От печки раздавалось в ответ:

— Знамо, последнюю… и кур всех забрали…

Снова молчали, чмокали и сопели вспыхивающими трубками.

Потом раздумчиво и вяло говорил высоким голоском Сеня Семиколенный:

— Что считать… Якуня-Ваня!.. Больше половины деревни разорили… вконец разорили… да…

Ему вторил басом, с хрипотцой, Афоня-пастух:

— Мда-а, мать честна!.. Ложись да помирай… Больше некуда…

Когда сидели в избе Сени Семиколенного, в разговор иногда вмешивалась Маланья:

— Что помирать-то! Когда надо, без вас придет смерть… Не помирать надо, а бросать все к жабе и уходить…

Мужики спрашивали ее:

— Куда… уходить-то?

Помолчав, Маланья злобно бросала в табачные облака:

— К дьяволу!.. Сами не знаете — куда?..

Мужики хмуро смеялись:

— Кого мы не видели у него… у черного-то?..

А Маланья шумела:

— Ну и подыхайте тут… в своей Белокудриной. А я уйду. Истинный бог, уйду!.. И Семена уведу… Чем здесь с голоду подыхать…

Мужики пыхтели.

Понимали, о чем говорит Маланья. Но боялись еще вслух говорить о том, что смутно шевелилось у каждого в голове.

Отмалчивались.

Когда собирались к Ширяевым, иной раз допытывались у бабки Настасьи:

— Как думаешь, Настасья Петровна… надолго это?

Бабка Настасья загадочно отвечала:

— А вот до тех самых пор, пока у овец волчьи зубы вырастут.

— Что делать-то, Настасья Петровна?

— Ужо припасайте дров на зиму, — ворчливо отвечала бабка Настасья. — А после — на теплые полати… за бабью спину… Тут ветер-то всегда будет в тыл вам… Ни мороз, ни Колчак не добудет… на полатях-то…

Мужики конфузливо крякали.

И опять молчали.

Таскали к богатеям телеги, сбрую и одежду, последнюю скотину гнали. Меняли на хлеб. Разорялись вконец.

И чем больше думали мужики, тем чаще и чаще стала приходить в их головы мысль об уходе к партизанам.

Больше всех подстрекала мужиков на это дело Маланья Семиколенная.

Изменилась Маланья после того, как три месяца пролечила Сеню, казаками избитого, после похорон двух ребятишек своих голодных да после увода со двора последней коровенки. Молчаливая, печальная стала Маланья. Будто выросла она и узнала что-то такое, чего другие мужики и бабы узнать не могли. Перестала к соседкам ходить и даже встреч с ними избегала. Только к бабке Настасье часто забегала. Помогала деда Степана от казачьих побоев лечить припарками из трухи да настойками сорокатравными. За это бабка Настасья благодарила ее — когда мукой, когда картошкой; иной раз молока кринку под полу совала.

Изменилась и бабка Настасья после того, как побили ее казаки. Сердитая и задумчивая стала. Часто прихварывала. Опять о грехах своих и о смерти думала. А умирать не хотелось. Конца кровавой мороки хотела дождаться и посмотреть, как по-новому жизнь устроится да как бабья доля сложится. Прислушивалась к разговорам деревенским, присматривалась к борьбе, которая закипала крутом, оглядывалась в далекое прошлое, вспоминала жизнь городов, через которые в молодости проходила, вспоминала жизнь свою на Васьюганье, воскрешала в памяти картины и образы далекого прошлого, давно миновавшего, и видела теперь, что кровавая морока, окутавшая деревню, уже тогда висела над городом; уже тогда приметно было, что разделились в городах люди на два лагеря: в одном были хозяева, господа большие, купцы да чиновники, а в другом — мужики, рабочие да городская голытьба подневольная; уже тогда видела, что оба лагеря ненавидят друг друга и готовы в горло вцепиться друг другу. Видела, но не понимала. А теперь из десятка городов, из сотен деревень и из тысяч встреченных в жизни и давно позабытых людей вдруг выделился и встал перед глазами образ бледнолицего и голубоглазого трудника Бориса. Встал он перед глазами как живой — в черном барнаульском полушубке с белой оторочкой, замахал руками и заговорил о произволе царя и его чиновников, о страдании простого народа, о борьбе за землю и за волю народную, а за речами трудника Бориса полезли в седую голову смелые речи корявого солдата Фомы. Понимала теперь Настасья, что правильно говорил трудник Борис о воле народной, да не знал, видно, он, какой будет мужичья воля, не знал и путей к этой воле; сам заблудился на глухих таежных тропах. А вот простой солдат Фома, должно быть, знает, куда и по какой дороге идти мужикам. Понимала, что ухабистый и кровавый путь выбрал Фома. Но видела, что нет иного пути для мужиков.

Под влиянием воспоминаний и под напором нахлынувших на деревню событий стала бабка Настасья смотреть на жизнь другими глазами. Только теперь стала она понимать по-настоящему, почему в городах давно уже разделились люди на два лагеря и отчего раскалывается сейчас деревня на две половины. Валежников, Гуков, Оводов, Ермилов, Гусев и другие богатые мужики хорошо при царе жили — от всей деревни почет, да и сейчас не худо им было, потому и не желали возвращения Советов и Фомы Лыкова. А дегтярнику Панфилу, кузнецу Маркелу, Афоне-пастуху да Сене Семиколенному нечего жалеть о прошлом. Эти мужики всю жизнь в нужде горб гнули, вместе с ними мучились и бабы их. И чем больше думала бабка Настасья и перебирала в уме человеческие жизни и пройденный деревней путь, тем больше и больше понимала, отчего тяжела и беспросветна бабья доля.

Когда пришла к ней Маланья и впервые сказала скупо; «Подбиваю мужиков в партизаны идти… и сама собираюсь…» — бабка Настасья подумала и ответила коротко:

— Иди… помогай им нужду скачивать да свои права добывать…

— Ладно ли порешила-то я? — допытывалась Маланья.

Все так же сурово и коротко сказала ей бабка Настасья:

— Ничего… Ладно удумала… Бабье счастье в нужде мужичьей зарыто да неволей присыпано… Иди…

А мужики в разговорах вечерних и тайных все больше и больше к одному приходили:

— Правильно сказывал Авдей Максимыч насчет Колчака…

— Конечно, правильно…

— Должно, передали нас иноземным державам…

— Теперь сами должны в понятие взять…

— Подыматься надо… всем миром.

И когда над урманом, после недолгой оттепели, замелькали и снова закружились белые мухи, когда хорошо подмерзли и запорошились снежком таежные тропы, двадцать белокудринских мужиков, вооруженных охотничьими ружьями и топорами, во главе с Маркелом-кузнецом, с Сеней Семиколенным да с Афоней-пастухом, темной ночью пошли звериными тропами в ту сторону, где, по словам звероловов-заимщиков, партизаны орудовали.

Вместе с ними ушла в тайгу и жена Сени — Маланья.

Часть четвертая

Последняя тропа

Бабьи тропы i_008.jpg

Глава 1

С тех пор, как убрали с престола царя, три раза повертывалось солнце вокруг земли. Три раза небо плакало холодными слезами, омывая кровавые раны земли. Три раза покрывалась земля белым саваном и крепко засыпала. Но и во сне проступали красные пятна сквозь белый покров земли. И сквозь сон долетали тяжелые стопы земли до глухих и далеких углов урмана. И три раза за это время повертывалось солнце к земле лицом. Посылало свои горячие поцелуи земле, будило ее от тяжкого, в кровавых муках проведенного сна.

Третья зима подходила к концу. Но морозы стояли еще крепкие.

Части Красной Армии и отряды партизанские, несмотря на стужу и снега глубокие, словно половодье весеннее, шумно катились на лыжах и розвальнях по урману дремучему, к деревенькам глухим и разоренным; ломали колчаковскую изгородь из белых отрядов; смывали начисто старые порядки и устанавливали по деревням революционную власть Советов.

Слухи об этом доходили до самых отдаленных и глухих таежных углов. Всюду уже открыто поговаривали о том, что колчаковщина падает, а по следам ее Советская власть идет, новые порядки устанавливает.