Изменить стиль страницы

Солдатки, потерявшие мужей на войне, жены мужиков арестованных и матери новобранцев, увезенных старшиной в колчаковскую армию, ревели и проклинали тех, кто мутил деревню; ругали совдеп и бывших фронтовиков.

Только бабка Настасья не знала уныния в беде деревенской. Между работой бегала от избы к избе и утешала баб:

— Ох, бабоньки… у самой у меня изболелось сердце… Может, сгинул внучонок-то мой… Ну, только перенести все это надо. Ненадолго это, милые мои… Чует мое сердце — ненадолго!.. Может, все вернутся… целые и невредимые… Терпите ужо, бабоньки… Терпите…

Бабы плакали. Иной раз со злобой спрашивали:

— До каких пор терпеть-то?

— Сказывай толком, Настасья Петровна.

— Что слыхать-то?

— Один бы конец…

Бабка Настасья таинственно и туманно нашептывала.

— Не шибко слушайте бредни-то Филиппа Кузьмича… хоть и староста он. Я так думаю… своим-то умом бабьим: ненадолго это… Ужо помяните мое слово… ненадолго!.. Не изводите себя слезами, бабоньки… Потерпите… ужо перемелется все…

Но бабы злобно отмахивались и кляли смутьянов.

Долговязая Акуля хоть и величала своего арестованного мужа косорылым, а всю зиму выла по нему.

Проклинали своих мужей и в то же время горевали о них жены арестованных мужиков: Теркина, Глухова, Окунева.

Афоня-пастух всю зиму смиренно в избе сидел. Но плоскогрудая и желтолицая Олена не забывала его побегушек в совдеп. Всю зиму грозилась на Афоню, хотела прогнать из избы. Не прогоняла только потому, что хлеб в эту зиму у Афони был свой.

Маланья недолго корила своего Сеню за сочувствие к совдепу. Большую дружбу завела она с бабкой Настасьей. Смутно почуяла какую-то правду в ее речах. Зато сам Сеня всю зиму зверем ходил. Осенью выменял он на хлеб кобылу жеребую. С волнением ждал, когда кобыла ожеребится. Ведь через два года жеребенок становится конем. На двух лошадях можно не так повести хозяйство. Но по неведомой причине рождественским постом околела кобыла. Неделю ходил Сеня, как очумелый. Озлобился на весь мир. Часто ни с того, ни с сего кидался с кулаками на Маланью. Но не из робких была Маланья. Она не только оборонялась, а иной раз и сдачи давала Сене трясоголовому.

У Параськи в эту зиму ребенок заболел и умер. Долго ревела она над трупиком несчастного сына.

Обмывавшая ребенка бабка Настасья тоже всплакнула.

Утешала сквозь слезы Параську:

— Не плачь, касатка… Лучше тебе будет… Куда бы ты с ним? Связал бы он тебя… по гроб жизни… Не плачь… У всех горе… на всю деревню навалилось. Перенести надо… Не плачь, касатка…

Схоронила Параська ребенка. Еще дня два поплакала и успокоилась. Правду говорила бабка Настасья: не у одной у нее такое горе. Умирали в эту голодную зиму ребята и у других баб.

После частых встреч и разговоров с бабкой Настасьей да с Маланьей Семиколенной понимать стала Параська, что надвинулось на деревню что-то огромное и тягостное, от чего можно освободиться только всем миром. Но не понимала она, как это можно сделать. Знала лишь, что навалилась беда на всех, что про свое личное горе каждому надо забыть и думать надо не о себе, а обо всей деревне. Так учила ее бабка Настасья. Так говорил каждодневно отец ее — хромой Афоня.

Глава 34

Перед масленой приехал в Белокудрино начальник милиции и бывший чумаловский урядник — с отрядом милиционеров и старшину Супонина с собой привез. Собрал урядник сход. Долго выпытывал у мужиков, куда они девали молодых парней и куда ружья попрятали; долго ругался и грозил тюрьмой Потом прочитал список недоимщиков и приказал сейчас же покрывать недоимку хлебом за пять лет.

Бабьи тропы i_007.jpg

Три дня мужики грудились около дома Валежникова: просили старшину и урядника рассрочить сдачу хлеба. Бабы в ногах валялись. Но старшина всем одно и то же твердил:

— Мое дело — сторона… Начальство требует, а я только списки веду…

А урядник топал ногами, размахивал нагайкой и шумел на мужиков:

— Большевиков прятать?! Дезертиров укрывать?! Запорю сукиных детей!.. Сегодня же покрыть недоимку… Сию минуту ссыпать хлеб… Расходись по домам!.. Запорю!.. Стрелять прикажу!..

На четвертый день нагрузили мужики мешки с зерном на тридцать подвод и под конвоем милиционера повезли в город тысячу пудов хлеба.

Перед отъездом урядник погрозился:

— Если до половодья не привезете в волость дезертиров, к троице приеду сам и перепорю всю деревню!.. Правого и виноватого.

Наревелись бабы после налета милиции.

Миновал пост. Уныло прошла пасхальная неделя. Зашумели весенние воды. Зазеленел урман. Опять подоспели посевы.

И лишь спало повсюду весеннее половодье и обсохли таежные тропы, прошли мимо Белокудрина звероловы-заимщики и рассказали белокудринцам, что в городах сибирских рабочие поднимают восстания и что около дальних деревень в урмане появились вооруженные ватаги мужиков, не признающих Колчака и нападающих на милицию, были там случаи убийства богатеев и милиционеров, а называли себя эти мужики партизанами. По приметам звероловов выходило, что белокудринские парни в партизанах ходили.

Встрепенулись белокудринцы радостью ожидания партизан.

Бабка Настасья опять забегала по дворам и зашептала бабам.

— Слышь, бабоньки… сказывают, парни-то в партизанах!.. Стало быть, и Павлушка наш там… А может, и ваши мужики тоже… Звероловы говорили: будто много там солдат, которые с войны вернулись, от Колчака в урман бежали… Теперь надо… ждать… скоро!

Радовались бабы вдовые. Сами, без мужиков, отсеялись, сами на покосы собирались. Да недолго продолжалась бабья радость.

В самый разгар покоса снова прискакал в деревню отряд казаков — в сером военном облачении с малиновыми кантами и малиновыми околышами. Вооружен был отряд шашками и винтовками, торчавшими из-за плеч, а в руках у всех нагайки болтались.

Согнали казаки мужиков с покосов и выстроили в два ряда посреди деревни.

Собрались вокруг мужиков и бабы деревенские.

А между рядов вертелся на коне усатый казак-офицер, размахивал нагайкой и шумел:

— Выдавайте большевиков!.. Запорю всех… головы посрубаю!..

Мужики молчали.

А усач вертелся на коне и кричал:

— Я вас зараз заставлю говорить! Почему молчите? В последний раз спрашиваю: где большевики?

Дед Степан отозвался.

— А какие такие большевики? Кто их видал?

Офицер прикрикнул на него:

— Ты дурака не валяй, старик!..

Дед Степан продолжал свое:

— Да мы их, большевиков-то, отродяся не видывали…

— Замолчи, старый пес! — рявкнул офицер. — Куда запрятали молодых парней? В тайге скрываете?.. Немедленно дать проводников!..

Рассердился дед Степан:

— Невозможно это, господин! — крикнул он офицеру. — Сами видите: покос, народу нет… А погода уйдет — чего наносишь?

Офицер угрожающе поднял нагайку:

— Молчать, хамье!

За спиной у него прозвучал высокий голосок Сени Семиколенного:

— Вот это да-а! Вот это Колча-ак, Якуня-Ваня!..

Офицер обернулся. Молча окинул взглядом толпу, в которой стоял Сеня. Снова повернулся к шеренге, в которой стоял дед Степан. Поморгал глазами на деда, сосавшего потухшую трубку, и, размахивая нагайкой, крикнул:

— Я вам покажу, хамы… А ну! — кивнул он казакам.

Бритая молодежь в фуражках с малиновыми околышами ринулась к мужикам. Схватили деда Степана за руки и за плечи, поволокли на середину.

Офицер скомандовал:

— Раздеть!.. Отсчитать два десятка!

Деда Степана повалили на пыльную дорогу, быстро задрали рубаху, стащили штаны.

Мужики шарахнулись было в разные стороны.

Но их удержали на месте взведенные короткоствольные винтовки.

Офицер кричал:

— Ни с места!.. Перестреляю!..

А над спиной деда Степана уже взвивались нагайки:

Жжик… жжик!.. жжик!..

Один молодой казак сидел у деда на плечах, другой — на ногах. Двое пороли и отсчитывали удары.