Изменить стиль страницы

Старуха покрутила головой.

— Худо, Степанушка!.. Замаялись мы с Настей…

Степан огляделся, спросил:

— А где дядя Филат?

Старуха перекрестилась:

— Умер… царство ему небесное… Умер… давно. Мор был у нас в деревне… И его господь прибрал.

Степан задумчиво повторил, глядя в пол и вертя в руках шапку:

— Так… Умер… Так…

А старуха ворковала:

— Измаялись мы с Настей! Одни ведь. Дело-то женское… Чего мы, бабы, наработаем? Ты оставайся-ка у нас, Степанушка! Помогай с хозяйством управляться…

Степан улыбнулся:

— Как же это?.. Каким манером… оставаться-то мне?

— А вот так… Помогай… Вместе хозяйничать станем… Мужик ты ладный, а мы… Куда мы без мужика-то… без хозяина-то?

Степан тряхнул белыми кудрями:

— Это что же… на старую линию мне?

Старуха загадочно улыбнулась. Посмотрела на пунцовое лицо снохи. И так же загадочно ответила:

— Там видно будет… Оставайся, знай…

Петровна молча копошилась в кути. Прятала от Степана пылающее лицо и заметно припухший живот.

Часть вторая

По святым местам

Бабьи тропы i_004.jpg

Глава 1

Пятый год доживала Петровна в новом замужестве. Как будто все по-желанному обернулось. Степан по-прежнему был веселый и ласковый с нею; свекровь редко упоминала имя Филата, словно не догадывалась о черном грехе Петровны. А сын Демушка подрастал здоровым и крепким мальчонкой.

Когда в укромных закоулках деревни шуршал ехидный шепоток о том, что отравила Петровна старого мужа, бабы деревенские, вместе с Петровной травившие своих мужей и свёкров, обрывали зловещее шипение и, горячо вступаясь за нее, всячески старались оградить ее от худой славы.

Но сама Петровна не знала покоя и радости. На все стала иначе смотреть теперь, словно в первый раз как-то по-особому увидела себя и людей. По временам в голове и в груди ее метель бушевала. Глядя на пьяниц-мужиков, особенно на деревенских богатеев, на каторжную бабью жизнь, кипела она злобой лютой к мужикам, а порой и к бабам, и ко всему миру деревенскому. В слезах и в муках грех свой замаливала. Не могла толком разобраться в мыслях своих путаных. Валялась на коленях перед почерневшими от времени иконами, висевшими под потолком, в переднем углу, и страстно шептала:

— Господи! Прости, царь небесный!.. Почему так долго тиранишь меня?.. Матушка пресвятая богородица… где правда-то?.. Заступница… помоги!.. Измучилась я…

Но молчали черные, засиженные мухами лики икон.

И чувствовала Петровна, что не замолить ей тяжкого греха. Сгорит она в тоске, злобе и в душевных муках.

По ночам снились ей покойники деревенские, бабами отравленные.

В темных углах мерещился рыжий Филат. Появлялся он перед Петровной в пригонах, на сеновале, в погребе и в амбарах. Стоял высокий и неуклюжий, в белой холщовой рубахе, веревочкой подпоясанный, в синих домотканых штанах и в броднях; протягивал из темных углов длинные веснушчатые руки, стонал (как было перед смертью) и пить просил. В ушах Петровны гудел его густой и хриплый голос:

— Настя-а… испить бы-ы-ы…

Судорожно вздрагивала Петровна и в ужасе вскрикивала:

— Ай, ай, ай!.. Свят… свят… свят…

Так же судорожно крестилась.

Бежала из темных углов к людям, к свету…

Слышали ее отчаянные крики и свекровь и Степан, но помочь ничем не могли.

Примечала Петровна, что деревенские ребятишки озорно дразнили Демушку и непристойными словами называли ее самое. Закипала Петровна злобой лютой до того, что в глазах темнело. И если подвертывался в такое время и надоедал Демушка, шлепала его по чем попало и ругала:

— Постылый, чтоб тебя пятнало!.. Куда тебя черт несет?.. Без тебя тошно… А тут еще ты уродился на мою головушку горемычную…

Демушка удивленно смотрел большими материными глазами, обидчиво хныкал, уходил в укромный уголок и сидел там почти не шевелясь. Вырастал замкнутым и нелюдимым ребенком.

А Петровна, оставшись одна, падала на колени перед божницей, молилась и опять просила у бога прощения за Филата, отравленного, и за ребенка, незаконнорожденного.

Но молчал бог. Словно в тумане маячили в углу черные лики. Как будто манили чем-то и в то же время стращали жутью.

Много раз на дню принималась Петровна молиться, терзалась и сохла. Стали примечать худобу ее бабы деревенские. И когда близким из них открылась Петровна, стали они настойчиво советовать ей:

— На богомолье иди, Петровна… По святым местам ступай. Молись за себя и за нас…

Соседка Катерина тоже твердила:

— Не будет тебе покоя, Петровна… Иссохнешь ты вся… Пропадешь!.. На богомолье тебе надо идти.

И сама Петровна чувствовала, что одно осталось: на богомолье идти, молиться за себя и за мир деревенский.

На пятый год, когда в полях и на деревне зазвенели первые весенние ручьи, вдруг заболела старуха-свекровь и вскорости умерла. А через неделю после ее похорон из волости бумага пришла: начальство извещало старосту, что поселенцу Степану Ивановичу Ширяеву разрешается отлучка из Кабурлов по всей Сибири.

Не очень обрадовался Степан этой бумаге. Понимал он, что разрешалась отлучка ему, но не снималось с него звание ссыльнопоселенческое, позорное.

Зато всю душу перевернула эта бумажка Петровне. Ложась спать, она почти ежедневно подолгу нашептывала мужу о муках своих и одно твердила:

— Продавай, Степа, дом и все хозяйство… Пойдем на поклонение к святым мощам.

Но долго упирался Степан.

Уговаривал жену:

— Выбрось ты все это из головы… Возьми себя в спокой… Ну, кто не грешен?.. А хозяйство порушим да размотаем — больше грехов наживем.

— Мочи моей нет! — настаивала Петровна. — Не продашь, не пойдешь… руки на себя наложу!

Тенью бледной и пугливой бродила Петровна по дому и по хлевам: вечерами по-прежнему избегала углов темных, в которых мерещился покойный Филат.

И все больше настаивала перед мужем:

— Продавай, Степа… Пожалей ты меня, родимый!.. Измучилась я… Вконец извелась!.. Пожалей!..

Так и настояла на своем.

Перед пасхой стали распродавать хозяйство. Дом купил Будинский, а скотину и всю домашность мужики разобрали. На Фоминой неделе изготовила Петровна котомки для себя и для мужа, зашила деньжонки в юбку и в ошкур Степановых штанов и два дня ревела, расставаясь с гнездом своим насиженным. По старой сибирской привычке, прицепил Степан котелок к поясу, засунул за голенище нож острый кухонный, и в конце недели тронулись в путь.

Долго шли широким Сибирским трактом, протянувшимся по болотным и бескрайним степям, промеж зазеленевших лесов березовых; долго шли тайгой сосновых и еловых лесов, обходили горы высокие и зубчатые, укутанные в темно-синюю таежную шубу. Когда уставал пятилетний Демушка, поочередно брали его на руки и, обливаясь потом, тащили на руках по нескольку верст. А когда уставали все трое, присаживались на телеги к попутным обозам, что возили товары по тракту, либо нанимали за небольшую плату крестьян-попутчиков, возвращавшихся с базаров и с ярмарок.

Иной раз целыми днями шагали по тракту рядом с партией арестантов-кандальников и, если конвой хороший попадал, всю дорогу беседовали с «несчастненькими». Встречали на тракте и гулеванов-приискателей, по-купечески скачущих на тройке лихой с бубенцами, либо других, таких же гулеванов, но уже пропившихся и идущих босиком на заработки. Много попадалось на тракте бродяг с котелками за поясом и с котомками, шатающихся из одного конца Сибири в другой и жалующихся на житье свое бездомное, горемычное. Много встречали таких же, как и они, богомольцев — молодых и старых, ищущих около святых отцов душевного покоя и божьей правды.

Много на длинном пути городов и деревень миновали. И всюду, куда они приходили, видела Петровна горе, слезы и злобу людскую, гульбу и смертоубийство людей. Всюду слышала Петровна жалобы людей на нужду свою горемычную, на утеснение со стороны богатеев, на произвол царских чиновников. Но не давала Петровна Степану задерживаться в деревнях и в городах. Тошно ей было смотреть на тяжелую жизнь простых людей, и часто уговаривала она Степана даже на ночлег не останавливаться в домах. Уходили на много верст от человеческого жилья, пристраивались на ночь в тайге, близ ручья или речки, разводили костер, кипятили чай и тут же около потухающего костра засыпали.