Изменить стиль страницы

Герасим об этом не думал. В голове у него бродили куда более мрачные мысли, связанные с Бэрбуцем. Вчера он весь вечер ходил по городу, стараясь успокоиться. Ему вздумалось даже зайти к Суру и рассказать обо всем. Он Снова поднялся по лестнице уездного комитета и застал Суру как раз во время небольшого перерыва между двумя заседаниями. Суру, увидев Герасима, сразу же подозвал его:

— Герасим, это правда, что ты отказался ехать в Ширию?

— Да, но видите ли…

— Ну вот, до чего мы дошли! Даже такие многообещающие товарищи начали портиться. Не говори мне «но», «если»… Скажи откровенно. Ты отказался от партийного поручения?

— Да.

— Нехорошо, Герасим. Если от почетного задания отказываешься ты, то что же говорить о товарищах с более низким политическим уровнем…,

— Я хочу собирать станки, товарищ Суру.

— Ты думаешь, важнее собирать станки, чем быть секретарем волости? Людей, которые смогут собирать станки, мы найдем сколько угодно…

— И все-таки их не собирают.

— Довольно, товарищ Герасим. Прав товарищ Бэрбуц. Ты все время переводишь разговор с себя и своей ошибки на что-нибудь другое. Я хотел, чтобы ты был самокритичен. Мне сказал Бэрбуц, что он поставит вопрос о тебе на заседании партийной ячейки. И правильно сделает… — Герасим опустил голову. — Тебе больше нечего сказать?

— Нет, товарищ Суру. Нечего…

Герасим так сильно сжал в кулаке ручку отвертки, что пальцы в суставах побелели. Он был очень возбужден. Ему казалось, что все люди похожи на Бэрбуца, что все будут задавать ему всякие вопросы, просто так, из любопытства, что никто с — ним не ладит. Он поссорился из-за станка с ткачихой:

— Все время ты его ломаешь, тетушка Штефания… Почему не заботишься об этом старом станке? Не видишь, что надо заменить колесико?!

— Видно, хорошо тебе платит Вольман, что ты так печешься о его станках.

Герасим хотел огрызнуться, но передумал. Не стоило лезть в бутылку, и он заменил зубчатое колесо, не сказав ни слова. Только закончив, он подошел к ткачихе:

— Чем ты недовольна, тетушка Штефания?

— Сыта я вами по горло, слышишь? На собраниях вы ругаете барона, а на самом деле льете воду на его мельницу. И в фабричном комитете то же самое, За глаза называют его бандитом, а дома у него, я думаю, стали бы ему и зад целовать, если бы господин Вольман оказал вам такую честь.

Герасиму нечего было ответить. С тех пор как место Хорвата в фабричном комитете занял Симон, они действительно приняли решение проводить собрания на дому у барона. Герасим противился этому и остался в меньшинстве.

— Что ты хочешь, — говорили ему, — если у барона нет времени?.. Чтобы мы вовсе не проводили заседаний?.. Чтобы мы не выполняли коллективный договор? Ты, видно, считаешь себя умнее всех нас…

Герасим ничего не мог поделать. Он тоже бывал несколько раз на этих заседаниях. Вначале он боялся встретить Клару, потом махнул рукой. Но позднее, когда барон начал угощать их, Герасим перестал ходить. Он придумывал разные предлоги, чтобы не пойти. Весть об этих заседаниях, разумеется в несколько извращенном виде, дошла и до цехов.

Служащие рассказывали о завтраках у барона, о его черном кофе, сигаретах, напитках, и результаты не замедлили сказаться. В отделе снабжения рабочие могли получить только зубную пасту, гуталин, овсяное кофе «Родина» и редко-редко заплесневелые кукурузные лепешки. В столовой рабочим перестали выдавать посуду под тем предлогом, что ее воруют. Симон сшил себе новый зеленый костюм, а по воскресеньям во время матча он сидел теперь в ложе рядом с бароном.

— Слушай, тетушка Штефания, вот как обстоит дело со станками. Эти станки на самом деле не барона, а наши. Ведь продать-то он их больше не может. Даже довольно большое количество ткани он должен продавать по установленной государством цене. Так что станки эти наши.

— Если я захочу, я могу их взять домой, так?

— Нет, товарищ Штефания… Домой ты тоже не можешь их взять.

— Значит, я на том же положении, что и барон.

— Нет.

— Иди ты к черту, Герасим… ты говоришь глупости. А я считала тебя серьезным человеком. — Она помолчала, потом наклонилась к уху Герасима. — Скажи по правде, ты тоже сшил себе новый костюм на деньги барона? Конечно, сшил. Только тебе стыдно носить его.

— Никакого я себе костюма не шил.

— Ну и дурак. Я бы сшила. Симон ведь себе два костюма сшил, а ты ни одного? Тем более, что я слышала, вам трудно живется. Петре уехал из дома и не помогает вам, мать твоя все болеет, а ты… голь перекатная… Все равно тебя исключат из партии… По крайней мере хоть воспользовался бы чем-нибудь.

— Кто тебе сказал, что меня исключат из партии?

— Кто?.. Как будто не знаешь… Я слышала, как об этом говорили здесь, в цехе. Ведь ты вчера из-за этого был в уездном комитете. Правда?

«Кто же это мог сказать рабочим на фабрике?.. Ведь я сам никому не говорил. Никому не рассказывал, что произошло вчера вечером. Бэрбуц? Уж не он ли оповестил рабочих?.. Чего доброго…»

— Ну, что же ты молчишь? Правда это?

— А ты не знаешь, за что меня исключат из партии? — спросил ее Герасим.

— Потому что ты — прихвостень барона. Разве ты только что не беспокоился о его станках?

Герасим хотел что-то объяснить ей, но она отвернулась в знак того, что говорить ей с ним больше не о чем. Герасим взял свой ящик и направился в прядильню.

Рев станков заглушал его шаги, нельзя было различить никаких звуков. Ему казалось, что этот рев раздается у самых его барабанных перепонок; шум нарастал и спадал, как мелодия, передаваемая по радио на коротких волнах.

В прядильне станки шумели тише, зато самый звук был более диким. Герасиму он казался похожим на хрип умирающего зверя или на тяжелое, приглушенное дыхание земли. Из всех цехов Герасиму больше всего нравилась прядильня. Особенно сейчас, осенью, когда лучи солнца пробивались сквозь грязные стекла. Здесь билось сердце фабрики. Тысячи передаточных ремней крутили веретена, вдыхая жизнь в белую паутину нитей.

За одним из станков он увидел Марту Месарош, она склонилась над веретенами. Сейчас она показалась ему более худенькой, чем тогда, когда он видел ее в первый раз. Хотя нет! Под клетчатым халатом обрисовывались круглые бедра. Герасим невольно остановился. Как будто почувствовав, что кто-то на нее смотрит, Марта обернулась. Узнала его и заулыбалась. Улыбнулись яркие влажные губы, и на бледных щеках появились две ямочки. Герасим не мог понять, как он до сих пор не замечал их.

— Как поживаешь, Марта? Как управляешься со станком?

— Хорошо. А как ты живешь?

Герасим удивился, что она обратилась к нему на «ты», но сделал вид, что не заметил.

— Хорошо живу.

Она повернулась к оборванным нитям, Герасим не сводил с нее глаз.

«Жалко, что она слишком молоденькая! А почему жалко?» — спросил он себя и не нашел ответа. Он улыбнулся и пошел дальше. Но собраться с мыслями уже не мог. Он вспомнил вдруг о пуговицах, которыми, как он слышал, пришлось поужинать Албу. Перед его глазами вставал начальник полиции с салфеточкой на шее, он ел пуговицы со своего мундира, потом появлялась искаженная физиономия Бэрбуца, всплывали лица тетушки Штефании, Симона, и снова он видел ямочки на щеках Марты, ее длинные густые ресницы, маленький рот, круглые бедра… Он повторял ее имя: «Марта… Марта…» Даже в имени было что-то милое, молодое. Выйдя из цеха, он принялся насвистывать.

«Вот так-так, меня выгоняют из партии, а я насвистываю». Он ускорил шаг, поспешил в котельную к Трифану. Тот стоял, прислонившись к черной, измазанной угольной пылью стене, и сворачивал из газеты самокрутку.

— Что случилось, Герасим? С чего это тебе так весело?

Лишь в последнюю минуту Герасим сдержался, чтобы не рассказать ему о Марте. Нахмурился.

— Мне совсем не весело. — И он передал Трифану все, о чем говорил с Бэрбуцем.

Трифан посоветовал обсудить этот вопрос с Жилованом или с Суру. Герасим рассказал и о разговоре с Суру.