Изменить стиль страницы

Там он и познакомился с мусульманами, талмудистами, буддистами… Коран его, правда, никогда не привлекал. Он не допускает полета мысли, парения души. Всюду одни только ограничения, барьеры, как и в талмуде и в Библии. Вот Конфуций — это совсем другое дело. Или буддизм. Он проповедует отдых, умиротворение. Само изображение Будды, улыбающегося, с круглым животом, успокаивает, как журчание родника. Он взял статуэтку в руки: какое спокойствие, какая умиротворенность! Бог, которого убила цивилизация. Вольману особенно нравились руки, раскинутые, как ореол лучей, вокруг пузатого тела статуэтки. Руки — это символы. Религиозный маскарад, но в то же время что-то грандиозное и беспокойное. Что бы сказал Хорват, если бы увидел эту статуэтку? Вольман нервно пожал плечами. Почему я сейчас думаю именно о Хорвате? И все-таки он снова вспомнил о заседании.

Они вошли все вместе, во главе с Симоном, в четверть девятого. Хорват сразу же подошел к окну и раздвинул шторы:

— Здесь слишком темно.

Обычно, встречаясь с фабричным комитетом, Вольман был внимателен, вел себя, как заботливый хозяин. За этой любезностью, впрочем, скрывалось холодное, непробиваемое презрение. На этот раз, однако, Вольман специально не сел, чтобы заставить стоять их. Хоть какая-то месть за разбитые стаканы! Но Хорвата не заботило соблюдение приличий. Он взял стул с высокой спинкой и сел верхом на него, предлагая и другим сделать то же:

— Да садитесь же, у нас нет времени.

Только Симон подождал, пока сядет барон, но и он избегал его взгляда.

К черту всю эту историю! Вольман закурил новую сигару, взял статуэтку в руки и, разглядывая ее прищуренными глазами, постарался ни о чем не думать.

Клара зевнула. Она решила не ходить с Джиджи и другими приятелями в кабачок. Ужасно сидеть в захолустном заведении, танцевать под избитые мелодии, которые напевают все официантки, или слушать разговоры о курсе доллара. Это унизительно. Вот если бы Эди не жадничал и разрешил ей поехать в Швейцарию. И вдруг она подумала, что, хотя отец выглядел хорошо, он все-таки состарился — стал эгоистом, перестал понимать не только ее, но и вообще все на свете. Она встала и расправила платье на коленях. В эту минуту дверь открылась и вошел Вальтер.

— В чем дело, Вальтер? — спросил Вольман.

— Вас спрашивают из полиции, — произнес слуга спокойно, тусклым, бесцветным голосом.

— Господи, — сказала Клара. Однако она была не в состоянии скрыть своего любопытства.

— Проси, — сказал Вольман. — Оставь меня одного, Клара. Может быть, ты пойдешь куда-нибудь сегодня вечером?

— Нет, у меня плохое настроение…

— Как хочешь. Вальтер, если придет господин Мол-нар, проводи его в гостиную.

— Опять я должна развлекать его? — нахмурилась Клара. — Я пойду спать.

— Я не просил тебя развлекать его, Клара. Да, Вальтер, — повернулся он к слуге, — кто там пришел?

— Господам Албу.

— Албу? Пусть войдет.

Оставшись один, Вольман спросил себя, что именно понадобилось Албу от него. Правда, когда он выгнал его, тот пригрозил, что они еще встретятся, но встреча, которую он имел в виду, конечно, не простой визит. Или, может быть, Албу одумался, понял, что для обоих лучше договориться? Впрочем, совершенно бессмысленно ломать себе голову, когда через две-три минуты он узнает, в чем дело. Вольман продолжал рассматривать статуэтку даже тогда, когда хлопнула дверь.

— Добрый вечер, — услышал он голос Албу.

Барон обернулся. С первого же взгляда он понял, что стоявший перед ним человек чувствовал себя очень уверенно, но старался не показать этого. Барон сдержал улыбку и пошел навстречу Албу, протягивая руку.

— Чему я обязан честью, господин Албу?

— Я просто хотел вас повидать, — и Албу криво усмехнулся, как будто сказал шутку, в которой сам усомнился.

Он поискал глазами стул, на который можно было бы сесть, потом далеко не грациозным движением поправил белые манжеты поплиновой рубашки. Вольман сидел прямо, подняв голову. Он, казалось, говорил: «Ну что ж, я жду».

— Присядьте, может быть разговор затянется.

— Да, возможно.

Албу грузно опустился на стул и вынул тяжелую серебряную табакерку, на которой кружок для монограммы не был заполнен.

— Прошу вас, — протянул ему Вольман портсигар из красного дерева.

— Спасибо, — резко отказался Албу.

Он закурил, потом затянулся и с удовлетворением кашлянул. Мгновение он смотрел на потолок, потом наклонился к столу и увидел статуэтку Будды.

— Это подлинник, — объяснил ему Вольман. — Относится к периоду махайяны.

— Я не разбираюсь в этом.

— Жаль. Это забавно. Махайява — второй период буддизма. Второй век до нашей эры. Слово это означает «большая колесница». Старый культ, или первый великий период, называется Хинайяна и означает «маленькая колесница».

— Вы шутите?

— Ничуть. «Маленькая колесница» означает колесницу, которая вмещает только одного верующего. То есть путь к избавлению можно пройти только поодиночке. Махайяна, «большая колесница», — это, как омнибус. Он везет целую группу верующих к нирване. Первый культ, Хинайяна, проповедовал Ашока за двести пятьдесят лет до рождества Христова. Он же построил первую буддистскую обитель в Паталипутре и он же заложил для потомства парк Лумбини на том месте, где родился Будда. Конечно, все мифы, рели-гия — глупости…

Албу не знал, что делать. Он чувствовал себя одураченным. Барон подавлял его своими знаниями. Ему не хотелось казаться полным невеждой. Он сказал:

— Ну, не такие уж глупости.

Вольман избегал его взгляда. Ему хотелось выиграть время. Он взял статуэтку в руки и стал вертеть ее.

— Интересным существом был этот Будда. Он не проповедовал веры в бога, но и не отрицал его. Он говорил, что и отрицание и утверждение — это близорукость.

— Да-да, очень интересно, — смущенно подтвердил А лбу.

— Да. Потому что, если бога нет, говорил Будда, значит, он не может влиять на существование и счастье людей. А если он существует, значит, он тоже должен подчиниться бесконечному кругообороту жизни и смерти. Это, впрочем, подтверждается смертью и рождением новых богов. Вероятно, поэтому он и проповедовал избавление путем личного самоусовершенствования.

— А это значит, что вопреки своему желанию он в какой-то мере отрицал веру в бога…

— Да, только видите ли, его, который был против веры в бога, возвели в ранг бога.

— Как говорит народ: «Куда треснули, а где лопнуло».

Вольман не мог сдержать улыбку. Албу заметил это. Рассердившись, он нагнулся к барону;

— Вы знаете некоего Перчига?

«Так вот зачем он пришел. Он арестовал Перчига… Платит по векселю». Вольман хотел сказать правду, но передумал: может быть, у него нет улик. Спросил:

— Перчиг?.. Перчиг… — он сдвинул брови, делая вид, что старается вспомнить. — Это что, какой-нибудь специалист по буддизму?

Албу понимающе засмеялся.

— Это один болван, ваш человек.

— Думаю, что это недоразумение, господин Албу.

— Нет, никакого недоразумения. И вы это так же хорошо знаете, как и я.

Вольман удивился, почему он не позвонит слуге и не выгонит этого человека. Год назад он не позволил бы ёму даже войти в эту комнату, а сейчас какое-то необъяснимое чувство заставляло его сидеть неподвижно, слушать Албу и смотреть ему в лицо. Он закурил сигару и сказал холодно, иронически:

— Не понимаю, дорогой Якоб. И все же я убежден, что ты пришел сюда ко мне не для того, чтобы говорить о господине, которого я даже не знаю.

Албу закусил нижнюю губу и пристально посмотрел на Вольмана. Глаза у него были такие черные, что барону показалось, будто это зрачки расширились и стали громадными, как пуговицы, а радужная оболочка совсем пропала.

— Он арестован, — коротко сказал Албу.

Вольман едва заметно вздрогнул. Прижал ладони к холодному стеклу, лежавшему на столе, посмотрел на свои пальцы: они не дрожали. Успокоился.

— Очень рад, — сказал он наконец вежливо. — Только видишь ли, дорогой Якоб, не знаю, зачем тебе понадобилось сообщать мне все это.