Изменить стиль страницы

Между тем солнце, бледнея, плыло к закату. Близился вечер. Скоро ночь.

Жюстен зашел в кафе, где ели, пили, болтали и даже, непонятно для бродяжки Жюстена, смеялись какие-то люди.

— Вам не требуется мыть посуду, или подметать пол, или…

— Ступай себе. Нет.

Зашел в другое кафе. Тоже без пользы.

Что делать? Что стал бы делать на его месте Гаврош, парижский, смешливый, отчаянный, геройский гамен? Веселый, знай, напевает свои песенки, хотя частенько случалось ночевать под мостом. Жюстен не знает, как забраться под мост.

Устал. На сердце тоска, словно воткнули гвоздь и сверлят, больно, хоть плачь. Нет, не от гвоздя больно… Тетушка Мушетта могла бы оставить пожить у себя, пожил бы немного, а там, глядишь, что-нибудь подвернется. Упросил бы взять на завод, кем хотите, хотя бы мусор таскать. Черти! Вам наплевать на других, только бы себе хорошо. Отец говорил: так устроил господь. Те богатые, а те бедные — божия воля. Дурак я, верил, дурак! Ничего ваш господь не устраивал, сами устроились. Черти! Буржуи!

Он излил поток ненависти на буржуев, пришли другие мысли, опять невеселые. Когда русские уехали, Жюстен через день стал ждать письмо от Стрекозы, был уверен, напишет сейчас же. «Милый Жюстен, — сказала она на прощание. — Милый Жюстен, мы тебя никогда не забудем».

Он ждал ее письма, пусть совсем коротенького. Что помнит, и все. Сам он не мог написать, русские не оставили адреса. Они, как в фантастическом романе Жюля Верна, явились будто с неведомой планеты, непохожие на деловитых селян Аонжюмо, и исчезли из глаз.

Они тоже трудились, неустанно трудились в школе и дома, но что-то в них было особое, влекуще особое.

Жюстен любил своих земляков и ребят, а Стрекозу… даже про себя, даже в воспоминаниях не смел произнести то волшебное слово, вызывавшее в нем восторг и печаль. Он приходил к памятнику «Почтальона из Лонжюмо», присаживался на постамент и думал, и ждал письма. «Почтальон из Лонжюмо», изящно облокотясь на постамент, безмолвно делил его ожидания.

Ночь. То ли вообще ночные парижские улицы пусты, то ли он забрел на рабочую окраину, дома здесь без колонн и скульптур. Рабочие спят.

Платановый бульвар протянулся вдоль улицы. Густые широкие кроны мощных деревьев сошлись над головой, закрыли ночное небо. Народа на бульваре нет. Хочется спать. На боковой дорожке бульвара скамейки. Жюстен сел. Оглянулся, народу не видно. Хочется спать. Вынул будильник, зачем-то, не видя часов, завел наугад. Сунул в котомку, положил на скамейку — там булки тетушки Мушетты, как бы не смять — обнял, прижался щекой. И уснул.

Тишина. Лишь смутно доносится гул авто и фиакров далекого центра. Безлюдье.

Будильник в котомке Жюстена отмеривает секунды, минуты.

Недолго спустя на платановом бульваре появляется человек. На ночном бульваре один. Вор? Сыщик? Полисмен? В коротеньком пиджачке, летней кепке, с лицом, изрытым морщинами, он непохож на вора или сыщика. И уж тем более полисмена. Его зовут Гюстав Кремье. Повезло Жюстену, что его заметил медленно шагающий ночным бульваром старик.

Он мастер часовых дел. Сначала гарсоном на побегушках, потом выше, всю жизнь работал в небольшой, но солидной и ценимой заказчиками фирме. Возникла еще одна, более сильная часовая фирма. Проглотила первую. Появилось новое предприятие.

Две фирмы слились. Капитал богатеет, а рабочих оказался излишек. Сотни рабочих на улице.

Таков закон накопления капитала, учит марксистская наука политэкономия. Старый часовщик Гюстав Кремье не очень сведущ в этой науке. Политэкономию он постигнул на опыте собственной жизни.

Опираясь на палку, стариковской походкой медленно шествует дядюшка Гюстав платановым бульваром. На скамье спит человек. Что из того? Гюстав Кремье прошел мимо.

Но что-то остановило его. Спящий на скамье, жалко подтянувший к подбородку колени подросток, почти мальчик. Уткнулся в котомку щекой. Спит.

Гюстав Кремье вернулся, сел на скамью. Грустно глядеть на беспомощно спящего под открытым небом мальчонку. Тяжелые, как всегда, мысли беспросветно навалились на Гюстава Кремье. Мальчик не слышит его мыслей. Спит.

Но что это? Длинь-динь, длинь-динь — запело у изголовья нищего мальчика.

«Что это? Должно быть, часы. За свою жизнь не слыхивал такого звона часов», — подумал Гюстав и, когда звон умолк, толкнул Жюстена разбудить. Тот вскочил. Дико огляделся, ничего не понимая со сна.

— Где я?

— Ты, мон шер, храпишь на бульварной скамейке. Время военное, может появиться с обходом полисмен, пригласит в полицию, приятного мало. Дурачина, нашел место, где ночевать.

— Какое вам дело! — вспыхнул Жюстен.

— Такое, что не могу пройти мимо…

— Вы что, блюститель порядка, хэ!

— Не груби, — спокойно ответил старик. — Что у тебя в котомке поет?

— Будильник. Мамино наследство.

— Покажи.

Жюстен вытащил из котомки аккуратненькие квадратные часы, кроме часовой и минутной, на них была еще и секундная стрелка. Старик принялся внимательно рассматривать будильник, да так долго, что у Жюстена мелькнула пугливая мысль, не присвоил бы этот подозрительный тип его сокровище, единственное его богатство. Кто их знает, парижан. У нас, в Аонжюмо, такого быть не может.

Снова сердце больно заныло, словно воткнули гвоздь. «Не надо было бросать дом. Ни за что! Что я горожу? Какой дом? Где он, мой дом?»

— Мамино наследство, — возвращая будильник, печально повторил старик. — Отца тоже нет? Плохи дела. Ты не парижанин…

— Почем вы знаете?

— Вижу. Откуда приехал?

— Из Аонжюмо. Ну и что?

— Да ничего. Зовут?

— Жюстен.

— А я Гюстав Кремье. Дядюшка Гюстав. Будем знакомы и пойдем-ка переночевать у меня… у нас. Жена — Луиза, — рассказывал он уже по дороге. — Тетушкой называть нельзя. Желает, чтобы называли мадам. Дядюшка Гюстав и мадам Луиза. Два одиноких старика. Ты сирота, и мы сироты. Был сын. Поздний ребенок. Единственный сын. Убили на фронте. Где могила, не знаем. Когда пришла та весть о сыне, Луиза… о! Что было с ней! Когда пришла та весть, она повредилась в уме.

Старик остановился, гневно стукнул палкой о тротуар.

— Зачем война? Тебе нужна война? Или мне? Или нашему убитому сыну? О боже, боже, — простонал старик. Прикрыл ладонью глаза. Постоял. — Ну, пошли. Стало быть, Лонжюмо твоя родина? Хорошее место?

— Очень, очень! — с жаром воскликнул Жюстен. — Близко речка Иветта, неширокая, а рыбы полно. Вдоль деревни луга, луга. Справа, слева и дальше луга. Вы любите полевые цветы? А ловить рыбу?

— Когда-то любил. Вот и наш дом.

Трехэтажный, украшенный лишь железными решетками узких балкончиков, дом по сравнению с богатыми зданиями центральных улиц был строго скромен и прост.

Дядюшка Гюстав отпер ключом дверь подъезда. Другим ключом — квартиру на втором этаже. Небольшая прихожая, с длинным зеркалом, подзеркальным столиком темного дерева и под цвет ему вешалкой показалась Жюстену чуть ли не приемной для гостей. «О-о! Шикарно у них», — отметил он про себя. Дядюшка Гюстав понял.

— Пятнадцать лет собирали деньги купить эту квартиру, а пожить сыну недолго пришлось. Сюда, налево.

Отворил дверь налево, и Жюстену представилось невиданное зрелище. Все четыре стены увешаны часами различных фасонов и размеров. Были тут старинные в солидных футлярах, откуда по ходу времени доносится задумчивое кукование кукушек. Красовалось на полочках несколько настольных парадных с узорчатой резьбой по бронзе. Висели на стенах простенькие ходики, их ярко-желтые, как начищенная медь, маятники усердно раскачивались взад-вперед! И много по стенам же, прикрепленных на гвоздики, мужских, величиной едва не с блюдце, с серебряными массивными цепочками. Все это тикало, стучало, бежало, казалось живым.

— Мое ремесло, — ответил часовщик удивленному взгляду Жюстена. — Начал работу едва не полвека назад на часовой фабрике подручным мальчиком, закончил мастером. Уволили, занялся этим делом. Чиню людям часы. Иной принесет, а уплатить за работу нечем, вот и висят, ждут хозяина. Иных не дождутся. Война. А это… — голос часовщика зазвучал сипло, грозя сорваться, — это книжный шкаф сына. Сын преподавал в начальных классах коллежа.