Оттолкнул меня он. Нет, не оттолкнул. Он поднял голову, вдохнул открытым ртом воздух, будто задохнулся, и встал.

Он был лучше меня. Порядочнее. Чище. Я не могла взглянуть на него. У него, наверно, и в мыслях не было того, о чем думала я. Мама оберегала меня от него. Мама его боялась, а он… он лучше меня.

Я поднялась. Ноги были словно не мои. Ватные. Иззябшие. Я поднялась, пошла.

Не обратно к сторожке. А вниз. К тропинке. Домой.

Он шел сзади. Я не видела его. Я чувствовала его. Каждый шаг. Каждое движение. Будто он прикасался ко мне.

Домой. Скорее домой.

Я шла и словно на месте стояла. Казалось, я бегу, как ураганный ветер, а плелась не быстрее улитки.

Я бежала, задыхалась, а Новоморской был где-то так далеко. На краю света! Я падала, поднималась и опять бежала. И чувствовала, что нет у меня больше сил бежать. Но и остановиться не могла. Я не смела остановиться и взглянуть Андрею в глаза.

И вдруг я вспомнила слова, которым давно-давно научила меня мама. Я забыла их, волшебные эти слова. Но однажды они помогли мне преодолеть такой же страшный, бесконечный путь: «Ноги мои, ножки, будьте легки». Я твердила: «Ноги мои, ножки, будьте легки, ноги мои, ножки, будьте легки». И плакала. Как тогда.

Тогда тоже не существовало времени. Мы с мамой бежали по пыльной дороге, карабкались через горы, чтобы сократить путь. Много часов бежали, а может, и не так много — не знаю. Я устала. Я была исцарапана кустами, исхлестана травой. Мама смотрела жалкими глазами, умоляла:

— Пожалуйста, доченька, скорее, уже недалеко, мы не успеем, он умрет.

Я знала: там, куда мы бежим, умирает мой дед, ее отец. Мне было все равно, умрет он или нет, — я ни разу его не видела. Он никогда не давал о себе знать и вдруг прислал телеграмму, что едет к нам. Мы ждали его в тот день, но утром пришла другая телеграмма, что он заболел, что его высадили где-то из автобуса. И мы побежали к нему. Почему не поехали? Не знаю. Хотя нет, мы ехали на чем-то. А потом бежали. Но я устала, я не могла бежать. Я заплакала и сказала:

— Пусть умирает. Не могу.

— Это рядом, — твердила мама, — рядом. Он должен тебя увидеть. Пожалуйста. Ты беги, ты повторяй: «Ноги мои, ножки, будьте легки». Это волшебные слова. Они помогут.

Она плакала, она умоляла. И я снова пошла. Шла и твердила: «Ноги мои, ножки, будьте легки». Я кусала губы, но повторяла эти слова. И они помогли мне. Мы дошли. Но мы опоздали — он уже умер.

И сейчас, второй раз в жизни, я твердила эти слова. Но тогда я была маленькая — верила в волшебство. А сейчас не верю уже в сказки. Если бы верила, они бы помогли мне, эти слова. Но я не верила, я только повторяла их. Мне хотелось верить в сказки, но я не верила. А без веры далеко не уйдешь. Я заплакала и села на землю.

Андрей подошел. Тоже сел. Он молчал. Я боялась, что он заговорит. Но он молчал, накручивал на палец травинку — у него длинные пальцы, живые, гибкие — и молчал.

Но молчать бесконечно тоже нельзя, это страшно — молчать. И я сказала:

— Уеду на Братскую ГЭС…

— Патриотично.

— У-у, — передразнила я, — ненавижу.

— Я тоже, — сказал он.

И я испугалась:

— Не шути. Правда?

Странное у него было лицо. Растерянное. Осунувшееся будто. А глаза печальные какие-то. Мне жалко его стало, словно был он маленький, беспомощный, совсем ребенок. Я так отчетливо ощутила эту жалость, что даже горло перехватило.

— Что с тобой?

— Ничего, — ответил он.

— Скажи, ты любил кого-нибудь до меня… так?

Он молчал. Я ждала и думала, что если он ответит «да», я его разлюблю. Сразу. Мне станет противно, и я его разлюблю. Он сказал:

— Да.

— Господи, почему ты никогда не врешь?

Я заплакала, дура. Встала, пошла обратно к сторожке: не все ли равно теперь, куда идти. Он догнал, пошел рядом. И мне не было противно. И я не разлюбила его.

— Ну скажи: ты не любил ее, это случайно было, скажи что-нибудь…

— Это правда случайно было, я ее не любил, правда.

— Тем хуже! Ты просто подлец тогда.

— Нет. Не подлец.

— Похвали себя еще!

Нет, я не разлюбила его. Но все равно что-то произошло: мы уже были другими, и я и он, — я чувствовала это. Но мы не стали хуже, нет. Другими, но не хуже. Жизнь не разложишь по полочкам, я знаю теперь: не разложишь. И никуда от нее не спрячешься. Мне стыдно перед мамой, но все равно она неправа. Все равно неправа.

— Андрей, — сказала я, — мне восемнадцать лет.

— Помню, — ответил он.

Он не смотрел на меня. Он тоже боялся взглянуть на меня, как я на него. Зачем я на него взъелась?

— Ты спал? — спросила я.

— Нет.

— Так всю ночь и караулил меня?

— Да.

Я поцеловала его в щеку.

— Ты хороший.

— Нет, — сказал он.

— Хороший!

Наверху на тропинке показалась тетя Паня. Весело крикнула:

— Эй вы, пропащие! Догоняйте!

И побежала вниз в сторону шоссе. Когда мы ее нагнали, она сказала мне, смеясь:

— Хорошую сказочку я тебе нашептала вчера? А? Сама поверила. Наговорю — слухай!

Нет уж, дорогая, я не глупенькая, не притворяйся.

Нам повезло: на шоссе нас нагнал автобус. А еще через полчаса мы были в Новоморском.

По улице к кладбищу уже тянулась похоронная процессия. Иван Прокопьевич лежал в кузове грузовика. Высоко. Я видела только его бороду. Она шевелилась от ветра. Играл духовой оркестр — колхозная наша самодеятельность. Редкие похороны обходятся у нас без оркестра. Живым бы столько музыки и почестей!

Мама шла впереди. Я встала рядом с ней. Она нахмурилась. На меня не взглянула. Я взяла ее за руку. Она не отняла. Я смотрела на нее. Долго смотрела. Почти плакала. И наконец она улыбнулась уголками губ, пожала мою руку.

На кладбище Олег Николаевич сказал речь, и какой-то мужчина из района тоже сказал речь. Они говорили, а я смотрела на бороду Ивана Прокопьевича. Она шевелилась. Как трава на лугу возле его сторожки.

Гроб опустили в узкую могилу. Каждый бросал туда по горсти земли. Земля с глухим стуком ударялась о крышку гроба. Сыпались камни. Женщины отбрасывали их в сторону, чтобы Ивану Прокопьевичу не жестко было лежать.

Похоронили его рядом с женой.

А потом все пошли к нам домой на поминки. И Андрей. И тетя Паня. Все.

Медные трубы оркестра лежали на солнцепеке у крыльца. Сегодня они отслужили свою службу. Соседские мальчишки дули в них — трубы не издавали ни звука, а мальчишки, казалось, лопнут от натуги, как пузыри.

Во дворе стоял длинный стол. Мама сидела рядом с Олегом Николаевичем. Он пил много, но не пьянел. Смотрел на маму. Она отворачивалась. Она была красная. От вина? От смущения? Тетя Аня с отсутствующим лицом сидела недалеко от них в своей коляске.

Сначала пили, поминая Ивана Прокопьевича. А потом просто так уже пили. Мама перестала отворачиваться от Олега Николаевича. Тоже смотрела на него. Глаз не отводила. И я смотрела на них. Они сидели как на свадьбе. И мне хотелось крикнуть: «Горько!» Мне очень хотелось крикнуть «горько».

На крыльце, облокотясь о колени, подперев ладонями голову, сидела тетя Паня. Она не плакала, нет. Но лицо ее было таким, словно она плачет. Я перехватила взгляд Андрея — как он смотрел на нее! Он сидел на том, на дальнем краю стола и будто не видел ничего и никого, кроме своей матери. Он смотрел на нее жалким взглядом. Он смотрел на нее так, будто сам плакал вместе с нею страшным этим плачем без слез.

Я подошла к ней, присела рядом на ступеньки крыльца.

— Он колдун, — сказала она.

— Кто? — Я испугалась.

— Иван Прокоп. Из могилы мне укор прислал. Не простил. Глянь: ночью нашла в сторожке. Неужто всю жизнь казниться? И прощения нету?

Она сунула мне старый помятый клочок бумаги. Я прочла:

«Маманя, батя, низкий поклон шлю и тороплюсь, ибо погибаю геройской смертью за нашу Родину. Батя, мне еще одну медаль вручили, так что теперь вся моя грудь в отличиях, не хуже, чем у других. Сыночку передай, когда подрастет, что батька крепко бил врага. Пока еще я жив и даже не раненый, но живым мне отсюда не уйти. Ужас что делается. Поклонитесь сыночку моему, соседям-товарищам, речке, медведь-горе, тайге. Обо мне особо не убивайтесь, жалко, конечно, погибать, да, видать, уж такая моя судьба. Пусть Паня бобылкой не живет, это мой наказ. Пусть найдет хорошего человека и полюбит. Как без мужика в хозяйстве? Может, Гришка вернется живой, так за него выйдет. Чего уж нам теперь с ним делить, да и виноват я разве, коли не ему, а мне выпало счастье обжениться с нею? Ей он противен не был, так что не беспокойтесь, мое благословение я посылаю. Лишь бы вернулся Гришка живехонький да не инвалид какой-нибудь физический. Одно у меня к нему требование — пусть сыночка, как своего, бережет, а подрастет — выучит и к делу приставит. Очень я жалею Паню. Ежели чего не так было, пусть простит. Я ее давно простил. А еще я все вспоминаю, как нас с нею в тайге на покосе гроза посекла. Прижалась она ко мне, глаза жмурит от молнии, охает и ко мне жмется. Чего вспоминаю, сам не ведаю, а успокоительно мне. Ну, прощайте».