Андрей принес хворост. Я сказала:

— Там кто-то стоит.

— Нет там никого, — сказал он.

— Есть.

С новой силой вспыхнул огонь, и я отчетливо увидела фигуру человека, стоявшего под деревьями. Я вскрикнула, а Андрей засмеялся:

— Мать, ты что людей пугаешь? Иди сюда.

— Чудаки смешные, неужто правда испугала?

Она вышла из темноты, подошла к костру. Стоит в сапогах, в куртке, смеется. Палка в руке. На голове берет черный. И тоненькая, как девочка. В глазах отсвет огня полощется.

— Что ж вы-то тут делаете, чудаки заморские? Я думала — вы домой.

— Нет, тебя ждем.

— И без вас не пропала бы!

Она ушла в дом, долго возилась там. Потом присела к костру, поставила на землю непочатую бутылку водки:

— Нашла в дедовских закромах. Сокровище! Кто будет?

— Мать! — сказал Андрей.

— Не указывай, заботливый! Говори — будешь? Открой! А кружка где? Пей! Ты сначала. Ну!

Андрей открыл бутылку, выпил немного.

— Теперь ты! — Это она мне сказала.

Я испугалась.

— Нет, что вы!

— Пей. Привыкай. Да пей, дурочка.

Я глотнула, поперхнулась.

— Ну, а теперь я сама.

Она налила полкружки, выпила, морщась, сплюнула. И сказала вдруг:

— А тебя, Варька, не люблю. Не люблю, и все.

Я молчала. Андрей сказал:

— Не выдумывай, мать. Зачем?

— А затем — не люблю. Что ты нашел в ней? Курочка. Хохлатка. Ай нет, курочка яйца несет. А ты тюк-тюк — зернышки клюешь. Не отдам тебе сына. Во, видала? Он алмазный, дорогой цены. Он птица, а ты ему за лапки веревку привяжешь. Отвяжись от него! Не навязывайся. Слышь!

Я молчала. Что я могла сказать? Это было неожиданностью, я и не подозревала, что она так меня не любит. Я навязываюсь ему? Ну, нет уж, дудки.

Андрей засмеялся.

— Не слушай ее, Варя. Сделай одолжение — затяни веревку покрепче.

Она ткнула кулаком его в грудь.

— Дурачок, не мели. Без твоих просьб она всем одолжение делает. Свету белому одолжение: что живет. Тебе: хвостом вертит. Калеку свою в коляске возит: одолжение. Губы подожмет и везет. Все вокруг нее чином ниже.

— Да неправда! — почти крикнула я. И губу прикусила, чтоб не заплакать.

— Правда!

— Ладно, не ворчи, мать, — сказал Андрей, — она еще маленькая.

— Ну ее! Губы не поджимай, Варька, слышь!

Я и не думала поджимать губы. Чего она заорала?

Я встала. В сторожку пошла. Лучше в сторожке этой страшной сидеть, чем слушать, как тебя всякими словами обзывают. Сегодня все кому не лень мои косточки перемывают.

Через открытую дверь в сторожку налетели ночные бабочки. Кружились вокруг лампы, стукались о стекло. Одна — черная, большая — сидела на клеенке в кругу света. Усы длинные, морда свирепая, глазки маленькие, крылья как черный плащ — настоящий разбойник.

— Что тебе тут надо? — Я спросила.

Она смотрела на меня зло и нагло. Вот-вот вытащит из-под полы огромный нож. Вжик — и нет тебя, и имя не успеешь узнать этого страшилища. Тоже ведь как-нибудь называется.

Андрей пришел меня успокаивать. Прогнала. Смотрю, сама тетя Паня идет.

Постояла в двери, оглядела комнату. Долго стояла. К комоду подошла. К кровати. Прикрыла кровать одеялом. Села рядом со мной.

— Был человек — и нету, — сказала. — Все с собой унес… Да ладно, девка, не злись. Мне его жалко, с того я и разошлась. Слышь! На себя я озлилась, не на тебя. Ты под руку попала. Перед ним я виновата. Он совесть мою хлестал. Не словом. Глазами. Глаз его я боялась.

Она заплакала. Тихо как-то и жалко. Смотрела на меня своими глазищами, хлопала ресницами и плакала. Беззвучно. Слезы лились по желтому лицу, будто дождь стекал.

Андрей пришел, но она махнула рукой, и он ушел.

— Вон отца его я сгубила. Я, Варька. Из-за меня он на пули полез. Знаю. Я красивая была. Ой, девка! Косой дорогу мела! От красоты ошалела, что ли? С парнями в кошки-мышки играла. А потом и с мужем. Что рядом-то, что под боком-то не бережем, не видим: свое, никуда не денется… Дура я, дура проклятая… Я б его теперь обхаживала, я б ножки ему мыла… Какой был человек! Какой! А я… ошалела, дура. Андрея уж родила, а глаза на какого-то прыща с портфелем скосила… У-у, вырвать бы мне эти глаза косые! Выколоть бы их… Муженек-то на фронт, а я… письмецо ему вдогонку. А мне в ответ — ой, не могу — «похоронная». И треугольник: «Прощай, Паня, без тебя мне и жизни нет». Реву до сей поры. Реву, потому что его одного люблю… Черная у меня совесть, нечистая.

Она обхватила руками голову, закачалась из стороны в сторону.

— Не надо, теть Пань, милая, — сказала я, обняла ее и сама заплакала.

— Дед меня ни словечком не попрекнул. А я боялась его. Не могла ему в глаза смотреть… От его доброты страшно мне было.

Она сдернула с головы берет, утерла им мокрое лицо.

— Я не грязная, Варька. Неправда, не стелюсь под мужиков. Слышь, не стелюсь! Но ведь баба…

Она плакала теперь, положив на стол руки, уткнув в них лицо. Я гладила ее волосы. Они были мягкие, как вода.

— Там в бутылке осталось, — сказала она. — Принеси.

Я пошла за бутылкой. Вернулась — она лежит на кровати, спит.

Лежала она на спине, запрокинув голову. Даже во сне лицо ее было несчастным и неспокойным. Губы вздрагивали, в уголках глаз у переносицы никак не могли высохнуть слезы.

Такой я ее никогда не видела. Она, наверно, права — живу среди людей и так мало их знаю. Но люди как черепахи. Одеты панцирем. Какая она, настоящая тетя Паня? Такая? Или та, какой ее все знают в поселке? Та — озорная, певунья. Посмотришь, как она стоит на причале, зачерпывает ведром рыбу из лодки, весело кричит и смеется — самой весело станет. Кто бы поверил, что у нее под панцирем рана кровоточит?

Андрей сидел у костра, смотрел в огонь. Он сказал:

— Спать иди. В сарае сено.

— Страшно.

— Покараулю. Иди.

Я взобралась на сено под самую крышу сарая. Андрей устроился внизу, затих. Вдруг сказал:

— Варя!

— Ну?

— Я люблю тебя.

— И я. Очень. Спи.

В щелях крыши блестели звезды. Мне было хорошо. Не грустно и не страшно. Легко было. Я смотрела на звезды, слушала шуршание леса и думала, что мама должна меня простить. Она поймет и не станет учить меня обкрадывать себя самое, потому что люди не черепахи. Им незачем прятать голову под панцирь.

Я проснулась, будто бы от какого-то прикосновения. Будто бы паучок пробежал по лицу. Или солнечный луч. А может, первый утренний ветер заглянул сюда, под крышу сарая. Я проснулась, увидела, что уже рассвет, и сползла вниз на землю.

Андрей во дворе делал зарядку: раз-два, раз-два.

— Доброе утро, — сказала я.

— Доброе утро.

Раз-два, раз-два. Тело у него бронзовое, мышцы крутые. Раз-два.

Кошка сидела на крыльце сторожки. Умывалась. Подошла ко мне, потерлась о ноги, задрав хвост. Лес звенел птичьими голосами. Дятел стучал. Шишки прыгали с сосен в траву, как лягушки: шлеп, шлеп.

Я засмеялась, сама не зная чему. Ударила легонько Андрея по спине и побежала. Мимо сарая, мимо кустов, через лужок, по высокой траве. Он догнал меня, не поймал. Я запуталась в траве и упала.

Лежала, смотрела в небо. На розовое облачко. На вершины сосен. Андрей лежал рядом. Тихо-тихо было. И никого вокруг — только он и я. Мы одни. В целом мире.

Он приподнялся на локте. Смотрел на меня. От него пахло костром, сеном, хвоей пахло. Все вокруг пахло хвоей. У меня голова кружилась от этого запаха.

Он смотрел на меня. Лицо его будто опухло. И губы словно опухли. Он ниже нагнулся. Они были рядом, его губы, совсем рядом. «Не надо», — хотела я сказать. Но не смогла. Я закрыла глаза. Он поцеловал меня. «Встань, — думала я, — встань». Но лежала. Такого со мной еще никогда не было — я ослабла. «Встань, дура», — думала я. А сама не могла оторваться от его губ. Я не маленькая. Я все понимала. «Мама, мамочка», — думала я, и плакала, и прижималась к нему. Я знала: если это произойдет, я умру, я не смогу взглянуть в глаза маме, я не смогу это простить себе, я умру. Но и от его губ я не могла оторваться. Пусть будет что будет, пусть, пусть. Я прижималась к нему. И мне не было стыдно. Почему не было стыдно? Страшно было, но не стыдно. Я ненавидела его. И любила. Я презирала себя. Но не отталкивала его.