Изменить стиль страницы

— Я говорю спокойно... — сказала она. — Я только удивляюсь, почему вы ни о чем не спрашиваете.

— О чем спрашивать? Сижу и думаю, что теперь с тобой делать.

— Ничего не надо со мной делать.

Она мне нравилась своей искренностью и в то же время раздражала. Не знаю чем — то ли голосом, в котором был вызов, словно обвиняла она меня в чем-то, то ли взглядом, где были и недоверие и дерзость.

— Тогда я спрошу вас, можно?

— Спрашивай.

— Вы рады, что я приехала? Только правду, пожалуйста, говорите... Я не обижусь, все пойму, не думайте...

Я подавил улыбку. Рад не рад. Не то это чувство. Я просто растерян.

— Конечно, — ответил я.

— Неправда, — сказала она. — Вы же ничего не знаете обо мне... Я же чужая вам... Как можно радоваться тому, о чем не имеешь представления?.. Вы любили мою маму? — спросила она вдруг.

— Вот об этом не будем разговаривать, — сказал я.

— Почему? Я хочу знать...

— Не надо ничего тебе знать!

— Значит, не любили, да?

— Оставь!

— А я думала, без любви дети не родятся, — сказала она.

— Ты зачем приехала? Выяснять, как родятся дети? Зачем ты приехала?

— Может быть, мне не нужно было приезжать? — спросила она.

— Глупый это разговор. Столько лет я ничего не знал о тебе. Столько лет! Неужели мать послала тебя выяснять отношения? Я не отказываюсь от тебя. Я готов тебе помогать. И раньше мог бы. Жить ты приехала? Оставайся. Или деньги нужны? Пожалуйста, дам денег. Но для этого необязательно тебя присылать, мать могла бы и написать. Нужны вам деньги?

Она, прищурившись, смотрела на меня. Усмехнулась, вынула из кармана три рубля, положила на стол.

— Это за кашу и за ваш коньяк. Тут хватит... — встала и пошла через зал к выходу.

«Дура! — Я разозлился. — Ну и характер!» Но это был мой характер. Мой — тут уж никуда не попрешь. Себе хуже сделаю, а гордость свою покажу.

Я расплатился и вышел. Она стояла у самой воды, бросала в реку камешки.

— Учти, я этого не люблю, — сказал я и сунул ей трешницу.

— Не возьму.

— Бери!

— Нет, — сказала она так, что я понял — не возьмет.

— Ну и прекрасно, — я полез в машину. — Садись.

Она села, сказала:

— Если можете, отвезите меня на вокзал.

— Значит, уедешь?

— Да...

Я пожал плечами. Она сказала:

— Вы не думайте, я еще утром купила билет... Через два часа поезд. Я не собиралась ни оставаться, ни денег просить. Я просто так приехала. Посмотреть на вас.

— Посмотрела?

— Да... А мама меня не посылала. Мама и не знает, что я сюда поехала. Мама вообще ничего не знает. А вы — «деньги»! На вас мне хотелось посмотреть — и больше ничего. Я ведь тоже не знала, что вы есть. Мама говорила: вы давно умерли.

— Умер? — Я усмехнулся.

— Да. Я случайно узнала, что это не так... И приехала... Глупо, конечно... Но не беспокойтесь, не буду надоедать... Даже мама не узнает, что я приезжала. Вообще, простите меня... Но, пожалуйста, скажите: вы любили маму?

— Любил не любил, какое это имеет значение!

— Я хочу знать! — сказала она.

— Мы были знакомы две недели, если не меньше. Всего две недели. Девятнадцать лет прошло — целая жизнь. Встретил бы сейчас — не узнал, наверно, да и она вряд ли узнала бы меня. Что я могу тебе сказать?

— Вы уже все сказали. — Она прикусила губу и отвернулась,

У вокзала я ее высадил.

— Прощайте, — сказала она.

— До свидания, — ответил я.

— Прощайте, — повторила она.

— Ты могла бы и остаться.

— Спасибо, прощайте.

Я устал. Я утер рукой вспотевшее лицо, вздохнул:

— Ну что ж, прощай... И все-таки, если что надо, напиши.

— Зачем? — Она взяла чемоданчик, побежала по лестнице, натыкаясь на людей.

Я смотрел ей вслед, ждал, что обернется. Но она не обернулась, скрылась в вокзальных дверях. Я постоял еще, закурил и сел в машину.

Девятнадцать лет прошло... Девятнадцать лет прошло... Девятнадцать. Целая жизнь. Жизнь...

...Ночью в море падают звезды. И шипят, как угли. Весь мир наполнен этим шипением. Звезды тонут в море, но не гаснут, они дотлевают на дне, и видно — море горит в глубине.

— Подожди, не оборачивайся, — говорит Зина.

Он слышит шуршание ее платья и слегка поворачивает голову. В полутьме он видит высокие ее ноги, белый живот и груди с горящими, как свечи, сосками. Она тоже светится, как море. Как береза в тумане.

Он встает с влажного песка и идет к ней.

— Не смей! — кричит она.

Сердце его переполнено добротой, любовью, счастьем, он слышит и не слышит ее крик. Он идет, потому что любит ее. Любит на всю жизнь.

Прикрываясь платьем, она отступает к морю.

Звезды падают в волны. И шипят, как угли. Море пахнет огнем. Все вокруг пахнет огнем.

— Не смей! — кричит она отчаянным голосом.

Так кричала Мирдза — радистка из третьей роты, когда пуля вонзилась ей в живот. Таким же голосом она кричала. Только другие слова. «Жить хочу!» — кричала Мирдза. И умерла.

Он остановился. Его будто холодом обдало. Его забило в ознобе. Страшное это ощущение холода он запомнил на всю жизнь.

...На всю жизнь. Девятнадцать лет прошло, а вот он вспомнил, как забило его тогда в ознобе. Она кричала как Мирдза. Сейчас ему тоже стало холодно. Да, она кричала как Мирдза.

Он никогда не вспоминал этого. Но она кричала как Мирдза, которой немецкая пуля вонзилась в живот...

— Не смей! — кричала Зина отчаянным голосом, словно кричала: «Жить хочу!»

Он сел на холодный, скользкий, как лед, песок, дрожа от озноба.

— Я люблю тебя. Люблю. На всю жизнь. Ты знаешь, что это такое — на всю жизнь?

— Знаю. На всю жизнь — это на всю долгую, долгую, короткую как день, жизнь...

Девятнадцать лет прошло... Девятнадцать лет. Целая жизнь...

Хватит, Поляков, хватит. Ты становишься сентиментален. Все правильно, все как должно быть.

Мне курить хотелось. Я остановился у табачного киоска, купил пачку «Казбека», а когда повернулся к машине, лицом к лицу столкнулся с Пашкой Цыганковым.

— Здравствуйте, — хмуро проговорил он и протянул продавцу деньги.

— Здорово, — сказал я.

Я ждал, пока он купит папиросы. Наконец он отошел от киоска.

— Зачем ты это сделал? — спросил я.

— Кому-то нужно же было это сделать, — ответил он.

— Но ты просчитался, — сказал я, — ты очень просчитался.

Он был мне противен. Его черные волосы, падающие на лоб, глаза его, белые зубы, голос, его спокойствие — все было противно, даже тот кусок тротуара, на котором он стоял.

Он опустил глаза, глотнул воздух и снова посмотрел на меня в упор.

— Жаль мне вас, Петр Семеныч.

Сказал и ушел.

Ему меня жаль. Пожалел! Не надо меня жалеть, Цыганков. Себя жалей. А меня не надо жалеть. Я солдат, а солдату меньше всего нужна жалость. У солдат долгая жизнь, а у таких же, как ты... У солдат одна цель — выиграть бой.

Кто это сказал? Не мои это слова. Это сказал отец Лены. Знал бы он, старый солдат, что происходит со мной... Он-то был настоящим воякой... Он многое знал...

Когда это было? Когда я узнал его? В сорок девятом было. Я работал тогда заместителем начальника цеха в Магнитогорске, а Лена кончала институт и у меня в цехе проходила преддипломную практику. Я и познакомился с нею там. Честно признаться, я не сразу обратил на нее внимание. В то время мне не до женщин было: из цеха не вылезал и забыл вроде бы, что он существует, прекрасный пол. Мне было тогда около тридцати, приятели уже посмеивались, называя меня старым холостяком. Практика у студентов была два месяца, и за эти два месяца я так и не разглядел Лену. Разглядел ее дня за три до отъезда. Шел по цеху, смотрю, сидят мои практиканты, орут какую-то шальную песню и на меня глядят нахальными глазами. Я разогнал их и, едва отошел— услышал:

— Наполеон Иванович!

— Полководец!

— Просто воображала!

А одна сказала тоненьким голоском:

— До чего же не люблю, девочки, начальство... Ужас!