Изменить стиль страницы

И она долго лежала в забытьи, пока не почувствовала, что в избушке потеплело. Открыла глаза и увидела огонь через отверстие в печной дверце. Запахло едой, и она вдруг ощутила мучительный голод.

Что-то лежало на ней, она попыталась сбросить это с себя, пока не поняла, что это меховая шкура, ворс которой нежно щекочет шею.

Послышался его тихий голос:

— Лежи, лежи, сейчас накрою на стол, устроим небольшой пир.

Это был уже совсем другой голос, суровость в нем исчезла; он звучал теперь гораздо веселее, яснее, но с едва заметной дрожью, какая бывает у очень усталых людей.

Она почувствовала, как от ног и вверх по всему телу разливается тепло. Он снял с нее сапоги, наполовину стянул чулки. И так она лежала с закрытыми глазами, пока он не окликнул ее тихо, осторожно, потому что они все еще были в опасности:

— Боюсь разводить огонь в очаге. Придется обойтись железной печуркой. Запах дыма разносится далеко.

Он стоял у единственного в избушке оконца и завешивал его чем-то. Она лежала и смотрела на свечи, две маленькие стеариновые свечи, прилепленные прямо к столешнице. Он отошел от занавешенного окна, и тень его склонилась над нею.

— Не больно-то роскошный стол, но все же еда как-никак! — улыбнулся он.

Оба накинулись на еду и стали есть прямо из консервных банок, которые он подогрел на огне, разламывали хлеб руками и макали его в мясной соус. Потом появилась нестерпимая жажда, он внес в избушку снег и растопил его. Другого питья у них не было.

— Будем здоровы, — весело сказал он, размягченный усталостью, радуясь тому, что напряжение ослабло, и проглотил безвкусную жидкость.

Потом они сидели друг против друга и смотрели на оплывающие свечи, от которых уже почти ничего не осталось. И сами они, казалось, сгорали вместе со свечами, изнемогшие до такой степени, что даже сон не брал их.

— А что с другими? — наконец спросила она.

Эта мысль уже давно не давала покоя обоим.

— Была какая-то пальба, — сказал он.

— Может, кто из наших стрелял?

— У них не было автоматов.

Стеарин натекал под остатками фитилей. И вдруг ее снова охватил страх. Она протянула через стол руки, он схватил их и сжал в своих, согревая медленно и осторожно. В лице его больше не осталось ни следа суровости, в нем была нежность, размягченность — но страха не было.

— Думаешь, их схватили?

— Боюсь, что так. По такому рыхлому снегу далеко не убежишь. Так что, если они угодили в засаду…

Они молчали, глядя друг другу в глаза. Потом она сказала:

— Кто-то любил их…

Она произнесла эти слова с удивленной, чуть вопросительной интонацией:

— Кто-то любил их все дни…

Она говорила, как в лихорадке, а он все крепче сжимал ее руки, чтобы убедить ее в том, что они живы.

— Да.

Они продолжали держать друг друга за руки. Вот так у них все и началось.

Свечи выгорели дотла. И эти двое, что справляли свой праздник на границе между жизнью и смертью, покинув избушку, оставили после себя на столе два горелых пятна. На следующую ночь они вместе перешли границу.

Воспоминание зажглось вместе с двумя свечами в медных подсвечниках, оно было столь явственным, что ей казалось, будто она видит воочию две других маленьких свечи на деревянном столе.

И, точно ощущая в себе усталость той далекой ночи военных лет, она встала, подошла к столу и принялась убирать посуду.

С дивана доносилось его дыхание, легкое, ровное дыхание спящего. Она унесла фарфор и серебро, приподняв подсвечники, стянула со стола дорогую скатерть. Под свечами обнажилась столешница, холодная, потертая, вся в пятнах. Но свечи она не погасила. Погасло у нее внутри, а свечи она оставила гореть.

И вдруг что-то нашло на нее, внезапное озарение, некий рефлекс прошлого и еще, как тогда, бесстрашие из-за усталости, охватившей все ее существо.

Она вынула свечные огарки из подсвечников и, накапав расплавленный стеарин, прикрепила их к столешнице. Затем она села на стул, наклонилась вперед и, протянув руки, положила их между свечами.

Запахло паленой политурой, но она не замечала этого, пока не увидела, что муж стоит перед ней.

— Что ты делаешь?

Голос у него был испуганный и вывел ее из задумчивости, но она продолжала спокойно сидеть с протянутыми руками, пока он, наклонившись, задувал свечи. Темнота вдруг стала полной, отвратительный чад от фитилей заструился по комнате.

Они долго молчали, и глаза, постепенно привыкнув к темноте, стали различать лица. Их руки потянулись навстречу друг к другу, и, когда он сжал ее пальцы, сначала легко, потом крепче, ее снова охватил страх, такой же, как в ту ночь, тяжелый, холодный, как снегопад. Но он тут же исчез, потому что муж вдруг произнес:

— Кто-то любил их все дни…

Это пришло к нему, как счастливое наитие.

— Я ничего не забыл, — сказал он. — Просто не вспоминал! Прости меня.

— И я не вспоминала, — сказала она, — не вспомнила даже, когда ты спросил, какое сегодня число. Но я, наверное, почувствовала. И потому зажгла свечи.

Потом они долго говорили об этом, о жизни, которую прожили вместе, говорили без устали, держа друг друга за руки.

— Жаль, что мы не оставили ребенка, — сказала она. — Какое несчастье, что он не родился!

— Была война, — мягко возразил он, — и мы были беглецами в чужой стране. Не знали, что с нами будет завтра.

— А все годы потом? Все эти дни и ночи?

Теперь они снова были у границы, где-то на полпути между жизнью и смертью.

КОРА САНДЕЛЬ

Обвал

Перевод В. Мамоновой

Они молча сидят у лампы. Он читает, она шьет. Молчание гнетет тяжестью невысказанного, накопившегося за весь долгий день. Оно, как ощутимая масса, становится все гуще, все плотнее, через него не пробиться.

Он откладывает газету, встает, делает несколько шагов по комнате. «Господи, только бы не начал мурлыкать, — думает она. — Сегодня я не выдержу, я закричу».

Он же смотрит, как она молча шьет, и думает, что вот такая, как сейчас, с этой морщиной на переносице и сжатыми в прямую линию губами, она меньше всего похожа на прекрасную подругу жизни, светоч на жизненном пути. Домашний крест — вот что она такое. И в нем шевелится давно уже притаившееся, неясное томление по чему-то новому, юному. Он отворачивается, ему тошно ее видеть.

Но без конца так продолжаться не может.

— Симпатичный кактусик, правда? — нащупывает он почву, переходя в атаку на проклятое молчание. Он садится, кладет ногу на ногу, бодро помахивает носком в воздухе.

Но подобные атаки требуют особой осторожности.

— Что тебе вдруг взбрело в голову? Я уж и не помню, когда ты приносил мне что-нибудь просто так, сам.

Она вовсе не хочет его уколоть. Она не раздражена. И настроение у нее не хуже, чем обычно, разве только она немного устала к вечеру. Слова вырвались как-то сами собой.

Ну вот, опять… Роковой пустяк, способный породить столько зла, злых мыслей, злых слов — целый взрыв. Тяжелое, темное ворочается в них обоих — далеко упрятанное недоброжелательство, все те мелочи, что накапливаются день за днем, год за годом и наконец вырываются на волю. Скатился маленький камешек — маленький камешек может быть вестником обвала.

То, что она сказала, кажется ему в высшей степени несправедливым. Уж если он в чем уверен, так это в том, что всегда честно выполнял свой долг. И даже более того. Она же упряма, взбалмошна, капризна, как ребенок, ограниченна. Да, да, вот именно ограниченна. Ну положим, он в чем-то виноват, но он ведь поступает плохо не нарочно, не сознательно.

Она же любит делать именно назло и думает, что и все такие. Его забывчивость она принимает за сознательную небрежность, естественный эгоизм — за обдуманное равнодушие.

Рот у нее стал маленький и вытянулся в нитку, потому что она привыкла сжимать его, чтобы не сказать лишнего. Но все невысказанное она прячет в своем сердце. Там все это хранится, все злое, припасенное для зла. В любую минуту, стоит ей заглянуть туда — и она найдет там пищу для стародавней вражды.