Изменить стиль страницы

Во рту у меня пересохло, здороваясь с ним, я судорожно глотал слюну. И это непонятное состояние так и не прошло даже после того, как он затолкал меня в кожаное кресло для посетителей и сунул мне в руку бокал виски с содовой. Сам же Андрэ, напротив, бурно изъявлял свой восторг, сжал мне руку так, что она побелела и чуть не отнялась, кружился по комнате этаким здоровенным ликующим медведем, тотчас начал припоминать разные случаи из нашей студенческой жизни, с горячностью поздравил меня, узнав о моем назначении в Драммен, а затем принялся с необычайной экспрессией описывать все то, что ему пришлось пережить за время войны. Он изливался, кипел и бурлил четверть часа подряд. А я с каким-то странным чувством сидел в глубоком, просторном кресле и раздумывал, в чем тут секрет, откуда у них такой избыток энергии, у этих везучих, удачливых людей. А в том, что Андрэ сопутствовала удача, сомнения не было, достаточно было увидеть его кабинет. Блестящий, полированный письменный стол красновато-золотистого дерева редкой породы, тяжелый и массивный, с двумя телефонами. Рядом маленький столик со множеством кнопок. На одну из этих кнопок он нажал, чтобы попросить секретаря принести содовой. Высокие окна, неоновые трубки на потолке, со вкусом сделанные рифленые стеллажи, красивые легкие книжные шкафы. Весь пол застлан толстым, мягким ковром в приятных серо-голубых тонах. Он не преминул между делом сообщить мне, какая вещь сколько стоит. Да, такой он человек, Андрэ. Всегда был такой. Любил жить с размахом. Смешно, что он родился и вырос в Драммене, так же как и я. Ладно бы еще в Бергене. Или в Олесунне. Все-таки было бы понятнее.

Андрэ оставил в покое свой глаз и запустил руку в волосы. Есть же такие люди: разгребут себе волосы пятерней — и все равно ухитряются сохранить цивилизованный вид. Пусть не совсем гладко причесанный, зато этакий спортивный, молодцеватый, отважный, разудалый, ухарский! Андрэ был ко всему прочему еще и поэт, а не только журналист. Уже после войны у него вышло две книги. Я их, кстати, обе читал. Очень хорошие книги.

— По сути дела, мало кто задумывается над тем, что это за штука — счастье, — сказал Андрэ.

Развалившись в кресле, он закинул ногу на ногу. Я посмотрел на свои брюки. При всем желании складкой похвастать я не мог, хотя они были отутюжены буквально утром этого же дня. А вот у некоторых брюки всегда держат складку. И как они только устроены, эти люди, что у них не бывает мешков на коленях? Или это особая раса? Раса богов?

— Откровенно говоря, последнее время я довольно много об этом думал, — сказал Андрэ, отпивая виски. — Может, толчком послужила война со всеми ее пертурбациями. Ведь это факт, что, пока я воевал, я был очень «счастлив». Хотя, в сущности, быть солдатом и военным корреспондентом — занятие далеко не из самых приятных. Особенно корреспондентом: заляжешь где-нибудь позади других, а потом расписывай, что ты видел, слышал, ощущал… И однако… Что-то такое в этом есть. Это как покер, большой покер.

— До какого же ты чина дослужился? — спросил я.

— Всего лишь до капитана, — ответил Андрэ, хмуро взглянув на меня.

Он отхлебнул большой глоток из своего бокала. Я всегда невольно обращал внимание на руки Андрэ. Не то чтобы они были такие уж крупные и сильные, нет, но концы пальцев у него были четырехугольные, тупые и четырехугольные. Крепкие пальцы, такие могут сжимать винтовочный приклад.

— Ты читал, у Марка Твена есть рассказ «Путешествие капитана Стормфилда в рай»? — спросил он.

Я покачал головой и пробормотал, что в основном читаю литературу по специальности.

— Марк Твен утверждает, что в основе всякого счастливого ощущения лежит контраст, — продолжал Андрэ. — Райская жизнь пришлась не по вкусу старому повесе-шкиперу, потому что в ней не было контрастов. Одно лишь псалмопение, одни лишь патриаршие юбилеи, одни лишь белые одеяния, одни лишь звуки арф… В конце концов он нацепил свои ангельские крылышки и упорхнул обратно на землю, смекнув, что, по всей вероятности, его существование на небесах пребудет столь же унылым и однообразным во веки веков, аминь.

Андрэ отложил недокуренную сигару. Пепельница была из дорогого хрусталя, я видел, как преломляется свет в ее гранях.

— Когда ты говоришь, что счастлив, — и тут он снова впился в меня своими особенными темными глазами, — ты, скорей всего, имеешь в виду, что тебе сейчас хорошо по сравнению с тем, как было раньше. Но я лично сомневаюсь, чтобы счастье могло быть неким состоянием. Помнишь мой первый сборник стихов, тот, довоенный?

Я прекрасно помнил его, он стоял у меня дома на полке, но Андрэ не стал дожидаться ответа.

— Я тогда просто ошалел от нетерпения, от неизвестности, от счастья, да, именно от счастья, пока ждал ответа из издательства. А потом, когда я узнал, что сборник принят, то на этом, собственно, все и кончилось. После этого я пришел домой и упал на постель. Я был опустошен, совершенно опустошен и несчастен.

Мне никогда не приходило в голову, что Андрэ тоже может быть несчастным. И я не очень этому поверил.

Зазвонил телефон, один из телефонов. Андрэ взял трубку и ответил, что «завтра в десять часов».

— Между прочим, к вопросу о счастье, — сказал он, вновь закуривая сигару, — ты помнишь Венке?

— Венке? — переспросил я. — Конечно, я помню Венке. Она…

— Вообще-то я не имею обыкновения рассказывать амурные истории. Но поскольку мы затронули эту тему, о счастье, признаюсь тебе, что у меня готовы наметки новой книги. И Венке — разумеется, под другим именем — будет играть в ней заметную роль. Было время, когда я не на шутку увлекся ею, — в годы нашего студенчества. По-моему, никто из вас об этом не догадывался.

Я достал из коробки на письменном столе сигарету. Он пододвинул мне спички. Несколько штук я просыпал на пол.

— Ну а я человек, что называется, приверженный земным страстям, — продолжал Андрэ. — Всякое воздержание противно моей натуре.

Я чиркнул спичкой, но сигарета зажглась с одного боку, и мне пришлось сделать подряд несколько сильных затяжек.

— Поэтому жизнь в нашем студенческом общежитии чертовски тяготила меня. Особенно после того, как я обратил свой взор на Венке. Была в ней какая-то особая пружинистая гибкость, в Венке, и еще у нее верхняя губа вздергивалась, когда она улыбалась, да. Однако при тогдашних строгостях в нашем обиталище я был связан по рукам и ногам. «Приводить в комнаты посторонних и собирать компании воспрещается», помнишь? Где уж тут было развернуться, я и поговорить-то с ней толком не мог.

Что-то рассекло ясную гладь синего неба за окном. Лист, кленовый лист, кружась на ветру, ударился о стекло и прилип к нему. Мне вдруг вспомнилось, что и тогда тоже стояла осень, в тот день, когда я впервые встретился с Андрэ и Венке и со всеми остальными.

— Но вот как-то вечером я пригласил ее прогуляться. Мы зашли в кондитерскую Халворсена. Помнишь такую? Бог ты мой, как я тогда волновался.

Он часто заморгал глазами, опустил ногу на пол, потер себе ляжку и вдавил сигару в пепельницу.

— В обычном случае, — продолжал он задумчиво, — проще всего совратить женщину, действуя на нее своим телесным теплом. Идешь с ней танцевать, или стоишь с ней рядом в подъезде, или садишься с ней вместе в одно кресло, или, наконец, сидишь возле нее в машине. Для начала поцелуешь ее и постараешься, чтобы твое тепло передалось ее телу. Это несложно. Тут чисто физическое воздействие, исключительно ручная, так сказать, работа. Слов никаких не требуется. А если и пользуешься словами, то они слетают с языка без труда. Все бесстыдное, похотливое сглаживается само собой, когда шепчешь такие слова, уткнувшись в пышную копну девичьих волос. На близком расстоянии все становится просто.

Он притушил огрызком сигары последние искорки в пепельнице. Я взглянул на кленовый лист. Он все еще держался на стекле.

— Но в тот раз с Венке, — снова заговорил Андрэ, — я вынужден был обходиться одними лишь словами. Мы с ней сидели посреди освещенной кондитерской. Никаких условий для интимного общения по пути туда или обратно тоже не было. Мне надо было добиться ее согласия прямо там, посреди кондитерской. При безжалостном свете электрических ламп. Ну и я начал говорить.