25
Заметки жизни
Говорят, музыка рисует то одно, то другое. Но мне это непонятно. В этом деле я, к прискорбию своему, неграмотный. Сызмальства какую я музыку слышал? Лес шумел, река плескала, птица в чаще пела. Иногда гром… Поэтому музыка для меня — смятение одно: будто кто-то зовет, а куда — не говорит, и от этого душа мечется.
Другое дело — песня. Особенно народная. Она сама в душу входит. И старые революционные: «Вихри враждебные», «Замучен тяжелой неволей», «Интернационал». Они тоже народные. Только смелости и мужества в них больше…
Впрочем, был один случай. В госпитале, в Саратове. Резали меня, резали, все осколки вынимали. И так мне от этого худо стало, что совсем уже умирать собрался. В палате еще двое лежали. Просыпаюсь однажды — радио играет. Висела у нас в углу тарелка такая черная из картона. Прислушался — скрипки. И скрипки эти прямо человеческим голосом со мною говорят. Убеждают: поживи еще, хорошо-то как на свете, и книги еще будут, и любовь женская, и лес будет шуметь. А там, куда ты собрался, ничего не будет. Поживи еще, Иван Леонтич… И так ласково со мною разговаривали, будто мать моя, которую мне слышать не пришлось. Чуть не заплакал я от этих слов. И тут музыка кончилась.
Только один раз так и было.
26
В шесть утра осторожно звякнул будильник. Варя открыла глаза, прислушалась к ровному дыханию Георгия. Осторожно, чтобы не разбудить его, выбралась из-под одеяла. Оделась. Принесла со двора березовых дров и растопила печь в кухне.
Не зажигая электричества, чтобы не мешать спать Ивану Леонтичу, который раскинулся на большой деревянной кровати, она уселась на скамеечке перед раскрытой дверцей и стала чистить картошку на завтрак. У нее было спокойное и тихое настроение. Сегодня Георгий выходной. Ветра нет. Значит, на линии все в порядке, и весь день он проведет с ней. Будут слушать музыку или пойдут в лес на лыжах. Варе хотелось так вот открыто появиться с Георгием на людях — пусть все видят, что им нечего скрывать, что между ними все прочно.
Варя сидела перед огнем задумавшись. Нет, наверно, на свете другой такой счастливой девушки, как она, и все-таки было одно обстоятельство, которое омрачало радость. Рано или поздно предстояла встреча с Анной Леонтьевной. Варя сейчас была хозяйкой в этом доме, Иван Леонтич ни во что не вмешивался, и все-таки она постоянно ощущала присутствие этой женщины. Все напоминало о ней: вышивки, занавески, посуда. Словно кто-то неотступно наблюдал за Варей и этим стеснял ее.
И сам Георгий принадлежал не только Варе. Он не говорил о матери, но Варя угадывала, что он ждет ее. Один раз только он сказал:
— Мать у меня строгая. Порядок любит. Да ты увидишь…
Варя ни о чем не спросила, но сердце ее тревожно сжалось. Эту любовь к порядку она замечала и в том, как было уложено аккуратными стопками белье в шкафу, и в том, как расставлена посуда в серванте, и во всех мелочах быта. Видно было, что всему этому мать Георгия придает большое значение, что живет она не кое-как, а по строго заведенному распорядку.
Когда Георгия не было дома, Варя останавливалась перед портретом Анны Леонтьевны. Очень молодая женщина с правильными, несколько холодными чертами лица. Даже в улыбке сквозила деловитость и властность. Главный агроном колхоза — не кто-нибудь. Что скажет ей Варя? Что любит Георгия? Но та может сказать:
«А почему меня не спросили?»
«Потому что вас не было».
«Подождать не могли?»
Что на это ответить? Как объяснить, что раз получилось так, значит, иначе было нельзя. И с Георгием об этом не посоветуешься, да и поймет ли он ее тревогу?
Первое время Варе казалось, что обязательно должно что-то случиться и помешать ее счастью. Но ничего плохого не случалось.
На людях и в библиотеке она была как будто прежней — неразговорчивой, работящей, даже несколько хмурой. Только с Георгием наедине Варя становилась другой. Совсем новым человеком была она с ним. И сама удивлялась тому, что в ней открылся этот человек — счастливый, веселый, которому море по колено. Через три недели надо было уезжать, а это означало разлуку с Георгием на несколько лет, потому что его должны были призвать в армию. Но Варя старалась не думать об этом. Она наслаждалась тем, что имела, и роль хозяйки дома, жены приносила ей радость.
Бывают ночи бессонные от горя, бывают — от счастья. Они знали, что скоро расстанутся, и им жалко было времени на сон. И часто случалось так, что, когда Георгий засыпал, ей пора было уже вставать, чтобы приготовить завтрак. За одну неделю она похудела и осунулась. Юлька спрашивала ее:
— А что дальше?
— Не знаю, — отвечала Варя, и она действительно не знала, что будет с ней дальше.
— Вот я не думала, что ты такая, — смеялась Юлька.
— Какая? — спрашивала Варя настороженно.
— Бесшабашная… Вот уж правда, в тихом омуте черти водятся…
Юлька не упрекала и не предостерегала, только раз шепнула ей:
— Открой мою сумочку. Вон на гвоздике. Там есть кое-что для тебя…
Варя, не понимая в чем дело, заглянула в сумочку и тотчас же захлопнула ее.
— Нет, нет, — сказала она, краснея и отворачиваясь. — Не надо.
— А если будет ребенок?
— Будет — значит будет…
27
Первые три дня на курорте Анна Леонтьевна много спала и сквозь сон слышала, как перед окнами ее корпуса неприветливо шумит зимнее море. А когда отоспалась, ее охватила тоска и неприязнь к незнакомой жизни и незнакомым людям. Разговаривать с чужими о пустяках она не умела, в карты не играла, читать отвыкла. Скучно было без привычного дела. Бродила по игрушечному аджарскому городку, любовалась красивыми домами, но сколько можно бродить и любоваться?
Уехала, не дождавшись конца срока.
На перроне расставались курортники. Седой, но бодрый еще мужчина с баяном на ремне через плечо уговаривал женщину:
— Ну, не плачь, маленькая… Пиши до востребования.
А «маленькая» была килограммов на девяносто, обрюзгшая, крашеная.
Поезд шел полупустой. Сосед по купе попался лет сорока пяти, розовощекий, бодренький. Весь день забавлял анекдотами и поглядывал на Анну Леонтьевну лукавыми глазами. Была она не из камня, и томилась в ней одинокая женская душа. Мельком слушала собеседника, и он ей начинал нравиться.
А тот сходил в ресторан, принес бутылочку портвейна. Выпили немного. Стало легче и уютнее. Сосед охотно ел купленный Анной Леонтьевной рулет, угощал яблоками. Она заговорила о сибирской деревне, о родных своих местах, о своем колхозе, о раскорчевках, об урожаях.
Сосед вдруг спросил:
— А сколько вам лет?
— Сорок второй.
— Вот бы не подумал. Мне казалось, вам лет тридцать.
— Нет, я уже старая.
— Все бы такие старые были, — возразил он весело и обнадеживающе.
Анна Леонтьевна посмотрелась в зеркало. Пожалуй, и правда она не так уж старо выглядит. Глядя в окно, она продолжала говорить о том, чем занята была вся ее жизнь — о новом сорте картофеля, о посевах кукурузы на силос. Внезапно услышала непонятный звук, посмотрела на соседа — он лежал на спине и, полураскрыв рот, похрапывал.
Анна Леонтьевна умолкла на полуслове, скомкав кое-как вещи, перебралась в соседнее пустое купе. Нет, видно, навсегда кончилась молодая жизнь. Посидела, успокоилась, заперла дверь и уснула.
Проснулась, когда уже рассвело. За окном неслись заснеженные кусты, степь. И мысли были теперь совсем другие — спокойные, белые, как эта равнина. Пошла, умылась. Принесли чай. В купе заглянул розовощекий в пижаме:
— Так вот куда моя соседочка скрылась, — хихикнул он. — Не желаете ли разделить со мной завтрак?
Но соседочка ничего не ответила, только посмотрела, да так отчужденно и строго, что розовощекий растерянно подумал: «Она или нет? Та вроде моложе была».
До самой своей станции Анна Леонтьевна сердилась на себя. Давно бы пора смириться и в одиночестве доживать век.