Изменить стиль страницы

Варя не слушается. Юлька из солидарности тоже не ложится, но не может справиться с усталостью и роняет голову на стол. Дом словно на дне горной реки. Он вздрагивает, и Варе чудится, что сейчас его подхватит мощное течение, унесет и разобьет в щепки. Где-то на крыше гремит и бьется оторванная ветром доска.

23

Заметки жизни

Из-за этого Гошки-охламона я окончательно сна лишился. И прежде-то иногда только под утро засыпал, а теперь и вовсе до утра глаз не сомкнул. Нет ничего противнее бездействия. Искать сейчас без толку, в двух шагах пройдешь — ничего не увидишь. И вот сегодня наглотался я белласпону и как в яму какую провалился. Вдруг грохот. Просыпаюсь — в дверь барабанят. Вскочил в одном исподнем и в сени. Снаружи голос с плачем пополам. С перепугу у меня в голове все сместилось. Ну, думаю, проспал. На работу не вышел. Стыд какой сделал — будить меня пришли. Но зачем же плакать-то?

Напялил брючишки кое-как, вскочил в валенки и снова в сени. Передо мною Юлька.

— Варя пропала!

— Обожди, — говорю, — что значит пропала?

— Ушла… И лыжи взяла.

Сел я на скамейку одну минуту подумать. Да, так и есть — Гошку своего выручать отправилась. Другого варианта никакого. И это в пургу дикую, одна-одинешенька! Он-то, вернее всего, выкрутится, а ей погибель верная.

— Плохо дело, — говорю.

Юлька опять в слезы.

— Как же я домой без нее поеду?

— Обожди домой ехать… Эка, хватила. Давай сейчас к Лихачеву двинем. У него лошадь колхозная на дому стоит…

При всех своих грехах Василий неизменно хорош тем, что сразу откликается на любую беду. Его не надо уговаривать, лишний раз объяснять. И на этот раз разбудили мы его — и сна как не бывало, моментально на ногах и уже одетый. Не успели оглянуться — лошадь запряжена, а он ворота отворяет.

Юльку я, едучи мимо Настеньки, высадил, пользы от нее никакой, а мы с Василием потихоньку двинулись вдоль столбов в направлении Черновки. Рассудили, что никакого другого пути Варе нет, ибо это единственный шанс в пурге не закружиться.

Лошадь идет-идет да оглянется на нас. И такое у нее выражение, словно сказать хочет: «Много я дураков возила, а таких первый раз вижу. Ну чего вам дома не сидится?» Постоит, подышит в сторону от ветра, проморгается и дальше.

Варю нашли в километре от села. Не думал я, что она сумеет на целый километр удалиться. В такую непогодь и два шага сделать страшно. Смотрим — стоит, к столбу телефонному прислонилась. Вся снегом облеплена, как запелената. Я из саней выскочил и к ней.

— Варя, как самочувствие?

Она молчит. Посмотрела на нас с безразличием и опять в сторону. Я испугался: «Никак тронулась немного». Насильно усадили ее в сани, повезли домой. Думаю: «Не уберегут ее ни Юлька-вертихвостка, ни Настенька-засоня. Опять уйдет девка». И решил я ее взять к себе. Так и сказал Василию, чтоб повернул ко мне, а сам пускай к Настеньке заскочит по дороге, сообщит, что пропажа нашлась.

Сперва она все порывалась с саней соскочить и продолжить свое путешествие, потом вроде задумалась, смирная стала. Дома смотрю на нее — вся до нитки мокрая.

— Вот что, — говорю, — иди в спальню, раздевайся и лезь под одеяло, а я кофе приготовлю.

Она покорилась. Через некоторое время прихожу — она уже в постели, из-под одеяла одни глаза видны. И такая в этих глазах тоска смертная, передать трудно. Собрал я ее вещички мокрые, на веревку около русской печи развесил, кофе ей принес, и она с готовностью, даже с жадностью какой-то выпила одну чашку, другую, а сама дрожит вся и спрашивает:

— Что это со мной такое?

— А это, — говорю, — из тебя холод выходит. Спи спокойно. Ни о чем не тревожься. Георгия твоего ни бог, ни черт не обидят.

Погасил свет у нее, а сам в кухне лег, не раздеваясь, на всякий случай.

Лежу и слушаю — как она. А она не спит. Поворочалась, поворочалась и зовет:

— Иван Леонтич!

Понял, не может ее душа одиночества терпеть. И мне тоже в это время было плохо и одиноко, и так я обрадовался, что ей оказался нужен. Сильно обрадовался, но сейчас же спрятал поглубже эту радость неуместную. Пришел к ней, хотел свет зажечь. Она воспротивилась:

— В кухне пусть горит, а здесь не надо. Глазам больно.

Слышу, совсем говорить разумно стала. Сел рядом на табурет.

— Вы, — говорит, — не сердитесь на меня, что я вам столько хлопот причиняю. — И вдруг спрашивает: — А в вашем возрасте возможно вдруг взять и влюбиться?

— В моем возрасте какая уж любовь, — соврал я бессовестно.

— А мне странно… Так странно.

— Что именно?

— То, что он здесь живет. И я сейчас в этом доме. Даже не верится. Если б знал он, что я здесь. Он не на этой постели спит?

— Нет, в кухне.

Никогда не видел я прекрасней лица, с печалью недетской в чертах, хотя она девочка.

Потом она рассказывала, а я почти ничего не спрашивал, только иногда вставлял одно-два слова, чтобы дать ей понять, что слушаю и вникаю. Рассказывала она о матери. И, может быть, для того, чтобы легче было говорить, или просто по какой-то неразумной детской потребности — она руку мою взяла, положила рядом с подушкой и прижалась горячей своей ладошкой. Может, этой руки ей всю жизнь не хватало…

Слушал я ее и понимал — никому она этого еще не говорила. Была в ее словах боль такая, какая бывает только первый раз. Неумелость откровенности, которую не подделаешь. И вот именно этого я и ждал. Боялся, что никогда она мне не раскроется. И как нужно было судьбе швырнуть эту девчонку, чтобы сорвать с нее скрытность, ставшую натурой! Нужна была боль невыносимая, когда ни о каких стеснениях уже не думаешь, а тянешься к живой душе, как утопающий. Хотела говорить шепотом, а получился тихий крик, который до сих пор у меня в ушах.

Потом успокоилась понемногу, и рука ослабела. Я позвал ее — не откликнулась. Осторожно ушел к себе. В эту ночь узнал я столько, что вот уже не один день прошел, а все вспоминаю подробности и нахожу в них нечто особенное. Другого такого разговора никогда не будет. Иной всю жизнь о себе болтает, а эта за один раз вся раскрылась. А может, расчувствовала, что я что угодно понять могу? И горе, и радость, как свой. Только тяжко бывает от такой откровенности. Расскажет иной и забудет, а я хожу, и рассказанное во мне места не находит, не может уложиться, исчезнуть. Словно осколки не могу сложить в целое, и режут они душу краями. Почему-то и мужчины, и женщины откровенны бывают иногда до странности, особенно женщины, рассказывают такое, обо всем самом женском, как будто я и не мужчина.

* * *

Примчалась она ко мне раным-рано, и как глянул я на нее, сразу понял, что Гошка отыскался. Отлично, что ни к кому-нибудь, а ко мне первому поделиться новостью.

— Садись со мной, закуси.

И еще мне понравилось, что она быстренько курточку скинула и против меня уселась, этак совсем по-домашнему. И опять я Валентинку вспомнил, когда она такой же быстроногой девчушкой была.

Впрочем, есть Варя почти не ела, а больше говорила. И, конечно, все о нем. Только-только она с почты. Она так тревожилась, так тревожилась, потому что голос его по телефону не сразу узнала. Сперва обмерла вся от страха, а потом как назвал он ее по имени, так от души отлегло.

Смотрел я на Варю и думал: «Вот и счастье свое нашла. Если только счастье, а не беду…»

Позавтракали, она посуду принялась мыть. Потом прибираться взялась. Я ее хотел остановить, да разве с такой девчонкой сговоришься? Юбку подоткнула. Мне только кинула:

— Вы на меня не смотрите.

Принялась полы мыть, ножом скоблить. Потом цветы полила. В подполье извести достала, печь подбелила. И заметил я, что все это ей не в тягость, а напротив — удовольствие доставляет. Оно и понятно: не было давно уже у нее своего угла. Кроме того — для него старается, для Гошки.

И в библиотеке в этот день ей, наверно, больше всех досталось. Целый день книги носила. Потом, когда стемнело, говорит мне: