Изменить стиль страницы

И тут мне попался темно–бурый масленок. Рос он жалостно одинокий на голом месте, на крохотной полянке и походил сверху на ложного опенка. Маслята — сочные, с нежно–желтым низом грибы. Прекрасные в засоле, да и жареные они отменны с картофелем и сметаной, либо так, сами по себе, приправленные лучком, и я ползал по поляне на коленях, надеясь отыскать еще. Лелька торкалась у меня под руками, лезла ко мне на спину, веселилась и юродствовала, все ей было нипочем.

Рядом маслят не обнаружилось, но теперь они стали попадаться чаще и чаще, время исчезло, я брел, как в забытьи, только ясно различал землю, и каждый листик на ней, и маленькие рыжеватые грибы.

И сыроежки попадались, сухие, ломкие, но без червей. Червь предпочитает благородные грибы.

В ведре осторожно покрывалось дно, а минуты текли, солнце вставало выше, лес помолодел и засветился, согрелись ноги в мокрых носках, теплый пар низко стлался над мхом. Печально, чисто и сонно было вокруг, прелесть!

Мои товарищи аукались где–то далеко, я им не отвечал. Надрывался, зовя Лельку, Георгий. Собака бегала к нему раза два, но упорно возвращалась ко мне.

И я уже любил ее мохнатую, озорную морду, ее внезапную привязанность. Неожиданно грибная тропа вывела меня на живого человека, древнюю старушку с кошелкой; я услышал Лелькино сиплое рычание, поднял глаза: старушка ковырялась в нескольких шагах, как и я, ничего не замечала, уткнулась носом в землю, ей недалеко было видеть, низенькая, сгорбленная — лет ста.

— Здравствуйте! — окликнул я.

— Здравствуй, сынок, — ответила она хриплым почти шепотом; приглядевшись, опасливо указала на Лельку: — Чтой–то, ишь зверюга какой страшенный. Не кусит?

— Нет, это маленький щенок, — объяснил я, приблизившись и заглядывая в ее сумку. Там были такие грибы, какие я не брал: свинушки, молочники, гладыши — грибы для засола; говорят, они в засоле не уступают рыжикам и груздям, да только кто мне будет солить, некому, а сам я не умею.

— Не шибко сегодня грибы! — сказал я.

Старушка со скрипом распрямилась, а Лелька, пообвыкнув, подбиралась уже к ней с лаской: доверчивы к людям щенки.

— Да все же есть гриб, — ответила старушка с воодушевлением. — А много нам не очень надо…

— Вот–вот! Много не надо, — обрадовался я неизвестно чему, и мы расстались.

После долгого кружения и патологического, надрывного ауканья я встретился со своим другом Мишей Вороновым. На мой вопрос, где Гета и хозяин машины, Миша ничего не ответил, только с глуповатой гримасой махнул на верхушки деревьев. Мне даже показалось, он меня не совсем узнал. В корзине у него было полно страшных черных грибов, явно поганых, но с претензией на сыроежку.

— Ты заметил, — спросил он, продолжая беспокойно оглядываться, — как в лесу меняются голоса? Заметил, мы не говорим дома такими дикими голосами? Тут так и тянет завопить что–нибудь визгливое, первобытное. Вот послушай! А–у–э-эй!

— Что у тебя в корзине, несчастный? Зачем? Это же поганки.

— Какая разница! — ответил Воронов и ушел от меня, пропал среди зарослей. Лелька побежала за ним, но вскоре вернулась, в зубах у нее светилась черная поганка, она притащила ее мне в подарок, своему новому другу, своровав из Мишкиной корзины; и это было благородно по–собачьи… Долго еще шатались мы с ней по лесу, голодные и оцепеневшие от летнего дня, шелеста листьев, висения паутины, запаха земляной сырости и еще многого такого, чему нет обозначения.

Если бы можно было увезти с собой это печальное сумрачное (при свете солнца) спокойствие и неподвижность времени, если бы можно. О, если бы… Там, в Москве, ревел автотранспорт, судорожно перемещался поток людей, хлопали двери, взвивались ввысь феерические дымы заводских труб, там были наша работа, и наши иллюзии, и наши загадки…

А здесь остро чувствовалось, что скоро придет осень, и зима, и снег. И наступит время, когда трава наконец перестанет сминаться под нашими шагами, и чавкающие болота протянутся уже через наши тела, и мы все–таки обретем то, что бесконечно и необманно…

Постепенно все возвращается на круги своя. Мне ничего не надо, ничего, хотя бы потому, что ничего и быть не может. Мне не хочется даже, чтобы повторилась еще разок моя жизнь и чтобы мама и отец ожили, хотя бы потому, что снова придется им умереть.

Хотя бы потому…

Набрать бы только побольше маслят!

В конце концов мы все снова сошлись вместе на светлой поляне, уселись в кружок и стали хвастаться своей добычей. Больше всех кичился Миша Воронов своими поганками. Но в действительности удачлив оказался Георгий, у него в корзине были и подосиновики и три белых, маленьких и сытеньких, с пухленькими ножками, вызывающих в воображении алюминиевые ковшики для жульена. Был полдень, и солнце припекало. Предусмотрительная Гета извлекла из своей корзины сверток с бутербродами и две бутылки лимонада. Обе Миша откупорил зубами. Мы мирно и как–то без особого восторга хрустели хлебом и сыром.

Хитрый щенок Лелька, сообразив, что съестное принадлежит женщине, наплевала на нашу с ней нежную внезапную дружбу, положила обе лапы Гете на колени и с иступленным умилением, время от времени повизгивая, начала заглядывать ей в глаза.

— Собаки почти как люди, — грустно изрек Георгий.

— Милый песик, — сказала Гета и дала щенку кусочек сыра. Я попытался погладить милого песика по голове и услышал глухое предостерегающее рычание, долженствующее, видимо, показать Гете, что он дружил со мной по ошибке.

— Порода сразу видна, — заметил Миша Воронов.

— Вы, Гета, не обольщайтесь, — сказал Георгий еще более грустным тоном. — Как только еда кончится, Лелька от вас опять переметнется. Увы!

Мы лежали, курили, и никто не придавал значения словам. Я видел, что Гета постарела. Солнце подчеркивало тени под ее глазами и крошки морщинок возле губ и у висков. Но она была еще так хороша — ого! — что хотелось непременно выкинуть какой–нибудь фортель, чтобы ей понравиться. На лбу ее, чистом бледном лбу, царапины, прилипла хвоинка, и она ее не сбрасывала, не чувствовала. Мое сердце источало щемящую нежность к ней, которая всегда была ко мне добра, и к Мише, который всегда был к ней несправедлив. И еще я видел, что Георгий — это честный, хороший парень, каких не замечают в метро. И к нему я испытывал нежность за то, что он набрал больше всех грибов, но вряд ли это принесет ему хоть капельку счастья.

Еще двое грибников вышли из леса и шли по направлению к нам. Два мальчика лет по десяти в светлых рубашонках. Лелька помчалась к ним навстречу с веселым лаем.

— Эй! — крикнул один из мальчиков. — Она не бешеная?

— Нет, нет!

Они подошли ближе:

— Дяденьки, как идти к Бирюкову? Мы правильно идем?

Мы не знали.

— Хотите есть? — спросила Гета. — Вот хлеб и сыр. Берите.

Мальчики переглянулись:

— Спасибо, мы сытые.

Они зашагали дальше через поляну, помахивая палочками, ни разу не оглянулись. Щенок вдруг с ворчанием начал разрывать землю неподалеку от нас, что–то унюхал. Наверное, крота. В лесу, я знаю, живут под землей кроты.

Какая–то невероятная благость и мудрость была во всем этом: в приходе мальчиков, в поведении щенка, в нашем полусонном сидении, в посвистывании птах. В том, что ровным счетом ничего не происходило, а сердце трепетало и ныло от желания продлить, продлить волшебство. Это были редкие, дурные счастливые мгновения, когда перестаешь понимать что–либо.

Детская греза, возвращенная случайным совпадением чего–то в тебе с чем–то в вечности. Струны души тенькают, не надрываясь. Прошлое забыто, и будущего не существует. Космос умещается в ладонь легко и удобно, как песчинка. Частности, которые только что уныло обступали со всех сторон, от которых ты отбивался с темпераментом эпилептика, внезапно расплываются, превращаясь в простой и ясный подсолнечный мир.

Ничто не страшно, потому что ничего не надо, и ничего не жаль. Трава, деревья, свет дня, пустота неба и звон в ушах. Счастье небытия наяву. Бессмертие на одну секунду. Заставь себя не шевелиться, лежи, не смотри, не рыпайся — как упоительно, как безмятежно, как чисто…