Изменить стиль страницы

А в седьмом она уже, вполне целеустремленно и осознанно, переключилась на свои собственные игры. Приглашала всех желающих сыграть на ее собственном поле. И по ее правилам. Ею же устанавливаемым. И не всегда даже понятным или просто известным остальным. Или даже чем менее понятным для остальных, тем для нее и полезнее. Когда в центре — непонятное, тому, от кого оно исходит, почета больше. А на заднем плане и страх маячит. Проскальзывает. Именно от непонятности исходных критериев. Тех, кто уже в окружении ближайшем, кто сподобился, — цементирует. Тех, что на подступах или периферии, — стимулирует. Как бы так там и не остаться.

В восьмом она уже делала с этими ясноглазыми дурочками что хотела. Вернее, они сами делали для нее все, что она захочет. А для себя она, кстати говоря, ничего и не хотела. Имела уже все с самого что ни на есть раннего детства. Детства, правда, самого обычного, того, что общепринято под этим словом, его как раз как-то и не получилось. Матери не стало, когда еще Люда себя не помнила. Отца — перед тем, как в школу пойти. Зато все остальное — кроме детства обычного — всегда окружало ее как бы в комплекте, заранее определенном, в солидной неисчерпаемости и, похоже, в преизбытке некотором: эта квартира на перекрестке Спиридоньевского с Малой Бронной, прекрасная отцова библиотека, прекрасная отцова зимняя дача, мебель и то, что внутри мебели, набитое туго, расставленное, заставленное, от довоенных еще десятилетий, когда из Средней Азии, из Астрахани, с Алтая (отец — крупный гидрогеолог, затем начальник крупных объектов и т. д.) все только присылалось и прибывало.

Так вот, от членов своего кружка, от своего окружения для себя она ничего не хотела. Хотела фактически только самого этого положения вещей. Хотела, и чем дальше, тем осознанней, чтобы кружок этот, окружение, чтобы они так и существовали, а она — в центре. Переходя, значит, на взрослые, то есть огрубленные термины, хотела власти.

Толстая, неуклюжая, почти карлица — и ей робко стоять всю жизнь, переминаясь с ноги на ногу перед входом в баскетбольный зал? Если бы толстая, неуклюжая, в ортопедических ботинках да еще глупая, слезливая истеричка, рохля бестолковая… Ну тогда, пожалуй, ничего другого и не оставалось бы. Но она не была глупой. Не была рохлей. У нее были стальные нервы и ясный ум. Она была твердой четверочницей. Привычной. Несдвигаемой в этом пункте. На математике не рвалась к доске ошеломить мгновенным и — знай наших! — оригинальным, не по формулам, которые по теме урока, решением; не гналась, значит, за математиками Кардановым и Левиной. Но по формулам решала толково и в срок. На физике не вклинивалась в горячечную жестикуляцию Гончарова, который, покраснев, как бурак, не успевал объяснить учителю свои непереводимые на цифры физические интуиции. Но результирующие, по параллелограммам сил, выводила ручкой бестрепетной. На литературе не вставляла в ответы, как бы от избытка вдохновения, внепрограммные шедевры Блока или Фета, как Карданов или Танечка Грановская, но что такое «Русский человек на rendez vous» законспектировала еще летом, за полгода до того, как понадобилось.

То же получалось и в институте. То же и на работе. А на работе включился и заработал на нее эффект кумулятивности, накопления эффекта, если нет срывов, отбрасывающих тебя на предыдущие ступени. На работе твердый четверочник — это тот, на кого можно положиться. Человек с авторитетом. Это тот, кто тянет, но рывками постромки не дергает, а значит, не подвергает их риску полопаться.

Но это только сами клетки, пункты опорные, на которых держится все, но само это все должно же как-то присутствовать.

А для заполнения межклеточного пространства… сначала, конечно, только девочки. Девочки-подружки. А после объединения мужских и женских школ, которое как раз совпало с этим самым возрастом… С седьмого класса начиная, с исторического объединения отроков и отроковиц, отныне общими усилиями стремившихся утолить жажду знаний, у нее прямо дух захватило от удовольствия, от азарта — столько новых возможностей открывалось. Столько комбинаций.

Она сразу и по особенностям физического сложения, и по привычкам поведения, да и просто по развитию казалась старше одноклассниц. (Да, кажется, старше большинства и получалось. Года на полтора позже пошла в школу. Из-за каких-то позабытых теперь опасений той тетушки, которая жила тогда вместе с ней.) К началу памятного седьмого класса Люда выглядела среди подружек прямо как наседка со своими цыплятами, но наседка, озабоченная отнюдь не пропитанием малых сих. Тут создавалась реально именно власть, авторитет, используемый потом для укрепления его же самого.

А девочки, крутившиеся вокруг нее, как электроны вокруг ядра, то есть траекторий собственных не имевшие, далеко не все были простушки. Даже так, что простушкам как-то не находилось места в этой паутине. Трепыхаться-то они трепыхались, но невидимый, неугадываемый их слабыми, замаскированно-подвитыми головками злодей-паук не спешил почему-то высасывать их горячее трепыхание. Не подтягивал ближе к себе. А лениво, мимоходом и неуследимо тряханув паутину, ссыпал их горстью на пол. На свободу. Летите на другие лампы. Кому накала на вас не жалко.

Когда в седьмом классе появились мальчики, Людочка уже и наперед знала, что это может означать или конец, или расцвет ее кружка. Получился расцвет. Линию-то она взяла правильную. Тем более легче ей было определиться правильно, что необходимость совпадала здесь с ее собственными вкусами.

Необходимость состояла в том, что сила и влиятельность ее кружка могла быть укреплена или даже просто сохранена при условии, что в него входили и, значит, от его мнения зависели девочки не просто умные, авторитетные или вообще выдающиеся в чем-то и где-то. Непременно требовались и красивые.

Необходимость она видела точно. А совпадение с ее собственными вкусами состояло в том, что Людмиле и самой нравилась власть именно над красивыми. Они ей нравились и сами по себе. Дико, неправдоподобно молодые, прекрасные, с прерывистым дыханием, как у только выпущенных лошадок, прошедших для разминки первый круг, с невероятной интенсивности красными губами, ненакрашенными, своими. Зависти к ним Люда, как ни странно, не ощущала. Любила только смотреть с недетской, зрелой грустью, как они летят через косо летящий снег, с коньками наперевес, навстречу безумно приближающемуся мигу. Когда заколотится сердце, поплывет голова, ради мига… И только одно: чтобы он скорее. Вот он, за поворотом. Где музыка.

Что же касается ее ума, то умом своим она, кроме того, понимала, что красота — это еще и сила. А кому же нужна власть над бессильными? Что в ней ценного? Здесь ни борьбы, ни тонуса, ни остроты, которые она приносит. Какая борьба, когда бессильный, по-кроличьи скосив глазки, только и посматривает вокруг, к кому бы подойти и добровольно сложить к стопам свою независимость. Номинальную всего лишь. Реально в природе не существующую.

Совсем иное дело, когда она могла, «принимая» у себя, допустим, великолепную Татьяну Грановскую, после нескольких ласково-ворчливых, маскирующих фраз вдруг резко, как с трибуны принципиальнейшего собрания, резануть: «Как же ты могла? После всего, что он… как ты могла… Чтобы сама, сама ему позвонить? Трех дней не выдержала!» — и наблюдать, откинувшись в кресле или доливая в две чашки свежезаваренного, как лебединая, дивной выточки Татьянина шея от ключиц и вверх покрывалась красными пятнами, чтобы закончиться потом вспышкой маленьких, аккуратно пунцовых сфер на нежных, заранее нервно рдеющих щеках.

Конечно, вся эта ее якобы власть держалась почти на фу-фу. И конечно, та же Грановская могла бы однажды поднять в ответ гневные чудесные глаза свои и, даже не опускаясь до крика, в упор спросить: «А тебе-то что?»

Но тут, кроме плохо обоснованной, редко когда подкрепленной исполнением угрозы, кроме подспудного давления всей Людочкиной камарильи, игрался еще и момент почти что физиологический. Именно резкость окрика, властность, непререкаемость выволочки. У того, кто непререкаем, есть, стало быть, на это права. Не те, что можно предъявить спокойно или обосновать, а именно в самой непререкаемости и заключающиеся. Ею самой и демонстрируемые. Как булыжник, у которого без толку спрашивать, зачем он лежит посреди дороги и почему такой твердый.