И еще кое-чему научили меня истинные виновники этой тридцатилетней бойни. Они научили меня ненавидеть. Это была ненависть к ним; она была необходимой, крепко засела в моем сердце и не остывает до сих пор. Нет, она не отравила мне сердце, наоборот, она сделала его более крепким и мужественным. Чем сильнее я ненавидел тех, кто заслуживал этого, тем сильнее я любил тех, кто был достоин любви, — страждущих, порабощенных, подавленных, угнетенных. Я происхожу из них, принадлежу к ним и для них пишу.
Да-да, и пусть наш Мельницкий бакалавр Вацлав Донат хоть лопнет, когда прочтет это!
Наш полк был удостоен особой чести — нести сторожевую службу в Оснабрюке и его окрестностях во время мирных переговоров. Каждая из воевавших сторон, ведущих теперь переговоры, выделила для этого по одному полку.
Эта почетная служба, разумеется, имела и свою теневую сторону, — она могла послужить причиной нашей задержки в полку. Но служба была не тяжелой: уже прекратилось бесконечное кочевание с места на место, и стоять на часах не представляло особого труда. С тех пор, как меня забрали в солдаты, я впервые начал регулярно получать жалованье и совершенно перестал думать о том, как раздобыть себе еду; хотя нехватки и голод вместе с войной не прекратились, однако город, в котором велись мирные переговоры, был вполне обеспечен провиантом.
Часовые стояли неподолгу, часто сменялись, и мы сразу же заметили, как много свободного времени появилось у нас.
Теперь я мог познакомиться с солдатами многих армий, людьми самых различных стран и народов. Разумеется, нам нелегко было договориться между собой, но мы быстро узнавали друг от друга самые необходимые для беседы слова; нередко толмачом становился один из наших товарищей, а иногда ты разговаривал и сам при помощи жестов, от которых даже руки болели.
Скоро я узнал, что шведский мушкетер, французский рейтар, померанский аркебузьер, — короче, все, чьими руками господа вели свою войну, близки и родственны друг другу по духу, имеют одни и те же заботы, мучения и стремления. Такое знакомство, само собой, было очень поучительно и полезно.
Здесь же мы впервые узнали кое-что о своей далекой отчизне. Известие о мире застало шведов буквально на середине Карлова моста в Праге. Они тогда овладели Градом и Малой Страной и стремились уже прорваться на правый берег Влтавы.
Так, собственно, закончилась война там, где она началась, в Праге. Но чего только не вытерпели люди за эти тридцать лет! Здесь, в Оснабрюке, куда съехались представители стольких стран, послы, их советники, государственные деятели и генералы, собирались слухи со всех концов света. Эти слухи прорывались через самые крепкие двери залов заседаний и — выходили наружу вместе с придворными, курьерами, лакеями и быстро распространялись по городу и в войсках. Хотя в них было много вранья и чепухи, однако туда просачивалось немало правдоподобного. То, что мы узнавали о Чехии, было весьма прискорбным.
Все говорили, что наша прекрасная страна пришла в полное запустение и война пощадила лишь ее отдельные уголки.
Сотни деревень были разрушены, сожжены или полностью исчезли с лица земли, города обнищали от грабежей и непомерных поборов, вымогавшихся войсками друзей и неприятелей. Чума то и дело губила людей. Почти весь скот повывелся, рыбные пруды повысыхали, поля превратились в пустыри, — их некому было обрабатывать. А людей… людей во всем чешском королевстве осталась, мол, всего четвертая часть — из четырех миллионов жителей уцелел лишь один миллион! Даже жутко подумать: в живых остался лишь каждый четвертый. Мы утешали себя надеждой на то, что именно наши близкие окажутся среди этих уцелевших, и на то, что вряд ли кому удалось точно подсчитать тех, кто бежал из своих домов и только теперь возвращается обратно.
Почти вся протестантская шляхта покинула родную землю, а следом за ней отправились в изгнание многие чешские знатные горожане. Они были вытеснены чужеземцами, которые, мол, уселись на их местах и правят теперь нашей страной вместе с иезуитами, вытравливающими из голов и сердец простых чехов память о Гусе, гуситах и о всем том, что, по их мнению, было еретическим.
Однажды, в самом начале нашего пребывания в Оснабрюке, я встретился с таким человеком, который никогда не исчезнет из моей памяти. Мне и двум саксонцам приказали вооружиться, запастись провиантом на три дня и отправиться сопровождать одного важного путешественника, который был, мол, каким-то духовным лицом.
После того, как мы собрались, вахмистр подвел нас к богатому бюргерскому дому. В нем помещался глава шведской мирной миссии Оксеншёрна — сын шведского королевского канцлера.
У дома стояла уже заложенная карета, которую окружало десять шведских кирасиров. Одному из нас было приказано сесть на козлы возле кучера, а мне и другому саксонцу — стать на запятки кожаного кузова.
Через несколько минут слуги распахнули двери дома и из них вышли два человека: один, помоложе, был в платье дворянина, другой, старший, в черной, с широкими складками, мантии священника. Я мельком взглянул на первого — это был, очевидно, хозяин дома, Оксеншёрна, встреченный низкими поклонами слуг и приветствиями офицера шведского караула, — и особенно заинтересовался вторым. У священника было красивое, с большими, глубокими глазами лицо, выражавшее, на первый взгляд, какое-то удивительное спокойствие. Ему было не больше пятидесяти лет; его длинные, с сильной проседью волосы опускались до самых плеч, а усы и прямая остроконечная бородка совершенно поседели. Он был бледен и своим благородством и достоинством немного напоминал статую.
Я заметил, как швед учтиво распрощался с ним, а затем наш путешественник скрылся от меня под крышей кареты. В ту же минуту кучер стегнул по своей упряжке, и мы тронулись.
Дороги тут были еще далеко небезопасными. Немало солдат-беглецов за время войны превратилось в разбойников с большой дороги, собиралось в ватаги и кормило себя тем, что им удавалось награбить; поэтому путешественника сопровождала группа шведских всадников. Мы были приданы им для связи с немецким населением, а вахмистр вернулся в полк.
Мы ехали медленно, но зато нигде не останавливались и задержались лишь на минутку в полдень, чтобы перекусить. Однако наш путешественник не вышел из кареты, и я увидел его только вечером, когда мы остановились переночевать в трактире какого-то городка. Выйдя из кареты, он ласково взглянул на нас и дал каждому по нескольку монет, чтобы мы смогли получше поужинать. Священник вызвал к себе трактирщика и попросил его выделить ему какую-нибудь комнату, где бы он мог найти уединение и поработать ночью. Потом он купил у него три свечи и ушел.
Путешественник настолько понравился мне, что я захотел как можно больше узнать о нем и стал расспрашивать кучера Оксеншёрны, который, к счастью, немного говорил по-немецки.
С горем пополам я все-таки кое-что вытянул из него. Наш путешественник будто бы имеет какой-то высокий духовный сан, епископа или еще кого-то в этом роде, и принадлежит к протестантской церкви. Его имени кучер не знал, но господин шведский посол, мол, очень уважает его как доброго друга своего отца, шведского канцлера. Священник долго был гостем Оксеншёрны и, вероятно, имел прямое отношение к ведущимся дипломатическим переговорам, — он сам посылал немало бумаг к высокопоставленным особам и получал от них довольно много писем. Говорят, теперь он направляется куда-то в Польшу.
Мы с трудом понимали друг друга, — было нелегко выведать у кучера и то немногое, что он знал об этом человеке.
Кучер спросил меня, какой я национальности. Узнав, что я чех, он удивленно вытаращил на меня глаза и воскликнул:
— Так он твой соотечественник!
— Кто? — недоумевающе спросил я его.
— Ну, тот, о ком ты спрашиваешь.
Да, было чему удивляться! Я всю дорогу ломаю себе голову над тем, кого мы сопровождаем, с трудом выпытываю у кучера сведения о человеке, которого мог бы спросить сам. Мог бы, да, очевидно, не смог! Ведь не посмею же я, солдат, обратиться к такому почтенному пану, даже если он и приветлив. Он, видимо, добрый и… и все-таки вряд ли возможно встретиться двум землякам в этом чуждом, одичавшем мире… Но я тут же отказался от такой смелой затеи. Однако она никак не давала мне покоя. Я ходил, словно овца, больная вертячкой, и в конце концов на цыпочках поднялся по лестнице прямо до самой его комнаты. Из-под двери пробивалась золотистая полоска света. По-видимому, он писал.